SexText - порно рассказы и эротические истории

Трусы и другие рассказы. Из сборника Порно рассказы










Содержание

Четвёртый четверг чернокожий

Ни-ни!

В прежние тела возвращаясь

Трусы

Ату!

Четвёртый четверг чернокожий

…И лифтер

Язычок

Соблазн

Мэтр

По четвергам днём я приезжал, выходил из автобуса напротив небольшого пустого, насквозь во всю ширину и длину обнаженного парка, проведя семинар, вечером уезжал, кроме малого обжитого мною пространства, о городе не ведая ничего. Задержаться как-нибудь на денёк, поглядеть, не случалось. Зато между концом семинара и обратным автобусом бывало другое, на мой тогдашний и нынешний вкус, город не обижая, намного его интересней.

Автостанция — платформы, кассы и прочее — скромный придаток огромно торгового центра, по которому, ожидая автобус, расхаживал. Не в парк же пустой и тёмный идти. Проходишь мимо витрин, звуки торжища в одно ухо влетают, из другого, не задерживаясь, вылетают; мысли разные, иногда даже светлые, посещают; тела и лица приятные — не оглянуться бы — по пути попадаются. И тут взвесить мгновенно: попробовать аккуратно и осторожно? Попытка ведь может стоить и пытки. Выделки стоит овчинка? Увы, чаще всего только в автобусе, скрашивая дорогу, удавалось дело до желанного довести: раздвигая крутую арбузность, сладкой мякотью насладиться, не случившийся фильм, как кто-то сказал, семяизвергающе  убедительный, сочинив.Трусы и другие рассказы. Из сборника Порно рассказы фото

Чтобы мимолётностью вечер украсить, времени мало. Чтобы что-то и как-то, надо с приглянувшимся хоть парой убедительных  взглядов, не говоря о словах, переброситься. А до этого — взглядом выловить из толпы, убедиться, что не на свидание с барышней направляется, ну, и масса такого. Беда: мой автобус последний. Пропустить — многочасовая морока. Но плакать о пролитом молоке? Сколько пролилось — столько пролилось. Отъехав, закрыв глаза, представляй Монсеррат: зазубренно линия горизонта змеится, и каменные *** из земли произрастают обильно.

В один из весенних, помнится, четвергов явились монсерратовы вздыбленности чернокожими, вырастающими долгим продолжением взгляда, меня провожающего, когда поднимался в автобус. Сев у окна, успел мельком взглянуть. Не я — он меня выловил.

В следующий четверг на семинаре меня задержали. Еле вырвавшись, к заветной платформе не зря торопился. На видном месте, поджидая, стоял, к стене прилепившись, в одежде плотно лёгкое тело его облегающей, жадные удлиненные взгляды притягивающий. От чужих глаз, дожидаясь, решительно глаза отводил.

И мимолётность случилась. Оставив горький осадок: торопливость, случайность.

Всё длинное: руки, ноги, всё, кроме слов, растрёпанным голосом звуки коротки и отрывисты. Быстроглаз, глянцево, светло чернокож, трусы не кричащего цвета — орущего: розовые пронзительно, охуенно. Белое с чёрным — банально. Чёрное с розовым — просто ого! Мелкие чёрные завитки на голове, чёрно-блестящее безволосое тело, твёрдая розоватость сосков, мелко-кудрявая ёжисто чёрная лобковая волосня. И — пацан великолепно ***ст.

И весь восторг лишь для того, чтобы по-быстрому. Отсосать.   Лучисто снизу вверх глазами стреляя. В туалете. В ярком свете коричнево раскорячась. Всячески фокусничая языком. Проглотил, стремительно разогнулся. Вытер губы ладонью, и, пока рука моя торопливо тянулась, в два движения себя разогнал и дернулся вдогонку за пунктирно белеющей дрожью.

В автобусе Монсеррат едва мелькнул и исчез под суждение: соитие и суета суть вещи не совместимые, и, порнушничая, я представлял возбужденно, как всё могло бы сложиться, если бы, да кабы. Являлся упоённо, восторженно стонущий, заходящийся криком счастливо кончающий мальчик, в пушистую тайную расщелину которого, влекомый дрожью познания, я самозабвенно глубоко проникал.

Пейзажи мелькали. Пассажиры входили и выходили. Он не сосал — тоску высасывал, своей жизнью мою насыщая, своей жизнью мою смерть отгоняя. А я, цветом кожи и судьбой с ним поменявшись, несмышлёный глупёныш, радостно корчась, брызгаю в рот и в лицо, о жизни своей не задумываясь, ничего о смерти не зная.

Понятно, в следующий четверг семинар закончился раньше. Зря. Только удлинило тоску. И ещё два семинара, едва укрощая желание, напрасно укоротил.

Наступил, считая от мимолётности, четвёртый четверг. Закончил вовремя.   Шёл не поспешая.

Мелькнул из-за голов. Убедившись: увидел, пошёл, не оглядываясь, через улицу, в парк, окованный по краям жёстким кустарником, вглубь по дорожке, расходящейся заросшими тропами. По одной из них привёл к тёмной стене. Я шёл за ним, точней, за ним двигались мы: *** впереди, за ***м всё остальное.

Дёрнул дверь в стене. Не открылась. Дёрнул сильней — ржаво взвизгнув, не поддалась. Видно, домик садовый. Дневной. Играм ночным не назначенный. Замечателен для спонтанных соитий, однако закрытый. Но что домик, когда — трепетная прелесть штанов до колен и розовая полоска трусов снизу чёрно-лаковый арбуз, сладостно надвое разделенный, восторженно огибает: в полутьме не промахнуться.

Штаны! До колен брюки не падают!   Они, отглаженные, со стрелкой, снимаются, пусть даже порывисто, обязательно ослепительно свежее белоснежное бельё обнажая, презирая цветное, особенно розовое.

И снова, хоть в полутьме, однако же, наспех. Может быть, потому, что такой плотью, сколько ни дли, никогда не насытиться.

Ошарашивая, чтоб не забылось. Молча, чтобы, в слух обратившись, даже скольжение пальцев по чернокожести лунно блестящей — ни малейшего пушка, ни малой ворсинки, кроме мест, заветно для волос отведённых — услышать, чего при банальном пыхтении никогда не бывает.

Отдаваясь, изгибаясь, в *** мой врастая, извиваясь грациозно, как водоросли в не быстрой воде, он раскрывался — тривиальность простите — чёрной розе подобно, тайную влажную глубину навстречу лунному лучу обнажая. Раскрывался безмолвно, зазывно протягивая ладони с розовыми ногтями и подушечками длинных пальцев, заставляя вздрогнуть, представив его обнаженно в пространстве витающим, извлекая из чёрно-белого торжества гармонию света.

На миг застываю: жадная готовность к соитию эстетическим видениям получается не помеха?

Он открывался широко розово, белозубо, готовый сомкнуться и, вылизав, поглотить. Открывался, обнажая влажную волосатость подмышек во всю их лживую, обманную глубину. Казалось, лишь поднеси, едва притиснись — завертит, закружит, сведет с ума, до последней капли в тёмную пропасть всосет.

Змеился, извивался, вилял, подводил, подталкивал, вертелся юлой, нанизывался, лучше тебя самого зная тебя, ведая, что тебе надо, чутким естеством своим жажду твою ощущая. Его инстинкты были точней, замечательней и упрямей. Вводил в свою обнажённость, заводил в открытость ладоней, в пальцев своих розоватость, делился  влажностью горячих подмышек, засасывал, губами охватывая, языком направляя на скользкие пещерные стены и своды. Искусить, истомить, заманить увертюрно, не позволив до изнеможения чудом соития восхититься, чтобы, выскользнув, вдруг дерзко, джазово, саксофонно выпорхнуть из кокона бабочкой — на иглу.

Изогнувшись, точно и ласково направляя руками, ввинтился, под напряженной веткой с розоватой почкой свисающие плоды промелькнули, всей глубиной вобрал в себя, и мы плотью единой — я руками ветку с плодами ласкал, он мои плоды розовыми подушечками ухитрялся — до изнеможения напряжение длили, пока не задрожали — я в него, он — на траву.

Не я его, но он, чуткий волхв чернокожий, мою дрожь угадал, а может, и миг нужный назначил.

В этот четверг я добирался долго, с трудом, потратив кучу денег и времени. Чтобы время от времени сценарий писать, режиссировать, играть главную роль, вспоминая, как слизывал чёрный глянец с лунными бликами, с не мелкими плодами шаманя.

Впрочем, не верно: автор этого фильма не я. Разве что восприимчивый зритель.

 

Ни-ни!

Юбилей? Пятьдесят лет со дня основания? Спасибо, напомнили, а то позабыл. Да вы не обижайтесь, вопросы свои задавайте, наверняка кучу целую приготовили. Только давайте-ка пересядем. Я в кресло, а вы, молодой человек, на диван. Как, как ваш журнал называется? Ах, да, говорили, извините, запамятовал. Вот и чай принесли. Вот сюда поставь, голубчик, спасибо. Ничего больше не нужно, ступай.

Вы, сударь, разумеется, вправе думать о том, что услышите от меня и обо мне всё, что заблагорассудится, и даже додумывать всё, что угодно. Не вправе лишь требовать от меня ни единого слова сверх того, что я пожелаю вам сообщить.

Почему о нашем училище ходит множество слухов? Ответ очень прост: популярность. В виде некоторого хвастовства и гордости даже скажу, что несколько наших всемирную известность снискали. Нет-нет, без имён. Знающий — знает, догадливый — догадается, остальным — ни к чему. Как и во всяком заведении, в нашем в те поры весьма и весьма либеральном, было много разных странных, может, в чьих-то глазах даже диких обычаев. Об одних знали многие, другие по сей день держатся в тайне. Товарищество прежде всего. Разве не так? Запорожская Сечь держалась на чём? Какое в «Бульбе» самое частое слово? Так и у нас. Товарищ — это святое. Даже если, бывало, на кого-то окрысишься, всё равно помнишь: товарищ! Как же иначе? Годы ведь рядом. Знакомились мальчишками. Расставались усатыми-бородатыми. Ближе, чем братья. Один дортуар, как от въедливых взоров укрыться? Все всё знали о каждом. И не стеснялись друг друга. Знаете, брат, близок, не близок, на всю жизнь, как бы не пожалеть, что чего-то не утаил. А здесь чётко предел обозначен. Да и годы самые трудные в жизни. Мальчишкой уже учишься выживать, с товарищем ладить. Без этого не прожить. За нарушение товарищества отлучение от класса, лишение разговора, а то и тёмную могут устроить. Но это у младших, так баловство. Конечно, и у нас были те, кто потешался, и те, над кем потешались, но всё по большей части происходило беззлобно. А ссоры-раздоры это уж неизбежно, ведь состав учащихся был разношерстен, как всякое собрание людей, составившееся по нечаянности.

Что? Я всё описываю в розовом цвете? А вы бы чёрный цвет предпочли? Может, найдете охотников, только меня от этого, милостивый государь, вы увольте!

Как? Ваши извинения принимаю. Нуте-с, продолжим.

У старших особых детских глупостей не было. Конечно, всяко случалось. Но редко. Отношения у старших другие. Научаются друг друга, если недолюбливают, обходить стороной, не задевая. Но если кого несправедливо, как мы полагали, начальство заденет, то даже за врага своего вместе со всеми горой. Помню, в выпускном одного уличили  в непристойной болезни, больно большой был любитель весёлые дома посещать. Что там было? Подробности? Знаю, но не расскажу. Во-первых, не моя тайна, а во-вторых, честь училища, как честь семьи, всё дурное в семье остается.

Его выгнать хотели, так мы, протестуя, в классы целый день не являлись. Что? Не выгнали? Не выгнали — исключили. Плетью обуха, понимаете сами. А нас? Усмирили. В нашей с вами стране споры с начальством обходятся дорого. Зато в отместку про главного нашего, которого, в общем, любили, такое рассказывали и распускали… Нет, нет, не просите. Да и не помню уже. Несносная чепуха.

Порка? Официально была, но при мне в училище не пороли, так что вида голозадых страданий мне наблюдать не пришлось. А вот что, не употребить ли в память об училищных либеральных порядках по рюмочке? Вам ближе, возьмите на столе колокольчик да потрясите. Благодарю. Ты, вот что, подай-ка нам коньячку, что третьего дня мне прислали.

Ну, как же тут без страстей? Всё, как в жизни обычной. Драк не было. Были дуэли.

Благодарю, любезный. Ваше здоровье!

За неимением иного оружия на кулаках, до первой крови, за этим строго следили, совсем зарвавшихся разнимали. Грустно и весело вспомнить. Но если товарищи, его величество класс, за какую-то подлость постановили, то иного пути, как оставить училище, у раба грешного не было. Впрочем, на моей памяти такое случилось лишь раз у старших, когда я только в училище поступил. А если вину, пусть и подлинную, решили предать забвению, то о ней никогда не было и помину. Если кто когда о том вспоминал, то этим был перед товарищами сам виноват.

Коньячок вовсе не плох. Не повторить ли нам за успехи журнала и ваши личные, так сказать, достижения?

Шалости? Игры? Забавы? Да всё, как у всех. Музыку любили, каждый второй на чём-то пиликал или из чего-то громко пузыри выдувал. Танцы? Всенепременно. Я вот учился, так с партнёром своим до трёхсот туров вальса до одурения, до обморока мог сделать за раз! И летали мы по зале, как сумасшедшие.

Не о том? А о чём? Вы меня не сбивайте! Лучше налейте и выпьем… Хотя бы за вальс! Ваше здоровье!

Гимнастику всё училище до страсти любило: по канатам лазили и по шестам, по навесному бревну ходили на цыпочках, прыгали на деревянную лошадь, на одних руках по лестнице на стене взапуски поднимались.

Ещё? От времени до времени в сад нас водили. Там, где-то в углу играли в марэ. Что такое? Эхма! На одной ноге прыганье! Носком ноги камешек — прыг! Из квадрата в треугольник, или там в полукруг выбиваешь. И — лапта! Друг против друга ставши противоположными лагерями. И — pas de g; ant! Верёвки скрипят, а ты птицей вверх вниз от земли в поднебесье. И чёрт не брат, и Бог тобою любуется.

Что? За меня? Не смею, милый друг, отказаться!

Ах, вот куда клоните. Да ладно. Понимаю: дух времени. Только уговор: об этом в журнале ни-ни.

Что до игр друг с другом… Тактика тут простая: прикоснуться будто случайно, не отпрянул — дрожа от нетерпения, тигром вперёд! Были, однако, забавные… Во время рекреаций в училищной зале огромной лучше всего, в  угол дальний забравшись, бороться, безо всякого один другого тискать, в местах разных хватать, но со стороны глядеть, больно уж подозрительно. Понятно, плоть юная, тем более стишками, картинками до жара адова распаленная, ищет соединения, друг дружки стыдного и сладкого совращения, в безумном танце кружения. Что будешь делать, только утром глаза разлепил, он тут как тут — прыг, как тот камешек. И целый день так: прыг да прыг. Надо меры брать, а то ведь замучает!

К слову, бывали в дортуаре и танцы, когда всё училище засыпало. Представьте картину, на табуретах с высокими ножками платье лежит: тёмно-серые нанковые панталоны, чёрная курточка с зеленым воротником и чёрный суконный галстук. Лежит и глядит подозрительно, как белая пара в одних рубахах ночных, нужды нет, что холодно в дортуаре, у обоих высокий кок напереди лба, как все почти тогда мы носили, друг к другу жмутся, танцуя. Чем танец кончался, не буду рассказывать, домыслите сами.

Такие вот бывали страсти-мордасти у нас шаловливые. И слёзы были, и ревность. В детстве и отрочестве чувства обнажены, чисты, с другими не переплетены, как это у взрослых, когда не поймешь, то ли горе обрушилось, то ли счастье тебя посетило. У юных иначе. Если счастье, то безграничное, самое счастливое счастье, если горе, то безутешное, самое горькое горе.

Только старшие таким образом забавлялась. Младшие ещё обыкновенно себя, не то что друг друга, стеснялись. И даже те, кто был не прочь свою нижнюю часть товарищам продемонстрировать и в услужение предоставить, делать этого просто не смели. Впрочем, и у младших в душе и в панталонах ещё не оформленное желание ой как шевелилось. Достаточно было намётанным взглядом во время рекреации даже под гувернёрским надзором в зале на них поглядеть. Вот бегут, скользя по паркету, друг друга словить норовя, да как бы так изловчиться, будто ненароком случайно дотронуться до местечка заветного. Или чинно ходят парой, за талию друга обняв, что не считалось зазорным, да так в какой-нибудь угол зайти, чтобы руку пониже случайненько опустить. Гувернёры (кстати, их у нас воспитателями величали) на такое смотрели сквозь пальцы, а иные, вероятно, завидовали, что им так с воспитанником не пройти, да так по паркету не пробежаться. Всё, как водится, было. В ретирадном месте мерялись: чей длинней, у кого волосы гуще. Были здесь свои чемпионы. На иного и не подумаешь, а вот тебе!

Стишки похабные? А как вы думали? Что же спрашивать, если само собою понятно. Читали и Баркова, и похабное Пушкина, и юнкера Лермонтова. Сочиняли и сами. Нужды нет, что скверные выходили. Не больно славилось училище наше поэтами. Один-два за все выпуски, вряд ли поболе. Припомнить? Извольте! По юнкерскому слову, рифмы у нас лились малофьёй.

Поскорей свечу задуй

И вытаскивай свой…

А то ещё:

Погоди, брат, не балуй,

Пососи мой знатный …

И всё в таком роде. Чепуха несусветная.

А рассказы! После каникул! Зимние были недолгими, и возможностей для уединения не очень-то много, хотя ухари умудрялись. Но — лето! Тут и барышни, и пейзанки. Всё в дело шло. Бывало, здешние отношения продолжались, друг друга к себе приглашали, обыкновенно в деревню: простор, свобода, тепло, никакие картинки, никакие стишки не нужны. Утром проснутся — готовы, прыг к другому в постель, даже если ночью там был, и потеха, хлюп-хлюп да хлоп-хлоп, пока на завтрак звать не придут. Тогда — мыться, следы затирать, чтобы прислуга не заметила и маменьке не доложила.

И я ездил и ко мне гостить приезжали. Кто? Э нет, вы ведь об училище просить рассказали! Так ведь договорились? Я тут ни при чём. Ни с кем своим делиться я не желаю.

Вот и ладно, продолжим. Только не обижайтесь. Я вот что взамен сообщу, чепуха, а в памяти зацепилось. Был у нас один князь, если память не изменяет, грузинский. Всё под разными предлогами по вечерам стремился из училища улизнуть. А, получив разрешение, уходя, всем встречным подмигивая, напевал: «Ловись ****ь большая и маленькая! » С одним из учителей наших шашни у него завелись. Как на подбор, оба черноволосые, кучерявенькие. Как-то приходит вечером воскресенья князь из дому немножко навеселе, и его понесло. Рассказывает со всеми подробностями, как он друга взрослого своего навещал, как тот ублажал его, приговаривая: «Что, ваше сиятельство, хорошо? Долг платежом, милый ****ок мой, красен». После этого мы так их и прозвали: два ****ка, вы, уж, за словечко простите. Про них пускали множество анекдотов и соображений. Большей части не верили, но упивались самим повторением слов не слишком пристойных. Хотя на мои глаза ничего в них, кроме глупой мальчишеской болтовни, вовсе и не было. Так что боюсь, нечем мне вас, простите старика, распотешить.

Самым озорным молодечеством особого рода было, высмотрев знакомую барышню, отворив в дортуаре настежь окно, подозвать ее, на широченный подоконник лечь грудью, наружу голову высунув, и громко беседовать, чтоб услышали. Это был как бы призыв. Услышавший на зов шибко бежал и, заторопленный, дыша тяжело, подбирался к проказнику под окно на корячках, чтобы снаружи его не увидели. Чаще всего нежный друг этого хвата успевал первым явиться.

Ну, а далее было делом рук, языка и фантазии. Одни ограничивались тем, что спускали с увлеченного беседой одни панталоны. Другие стаскивали и кальсоны, так что голый зад выпирал. Однако находились любители не только полюбоваться задом товарища, зазвавшего попользоваться беззащитностью своей нижней части. Он или даже они прибегали и развлекались согласно собственному желанию и умению. Случалось такое, что сзади проказника пальцами и языком ублажали (иным не получалось), а спереди, скорчившись, ртом. Вершиной артистизма беседующего было, самым соблазнительным образом внизу изгибаясь, сохранять невозмутимый тон с барышней даже в тот момент, когда нижняя половина кентавра не в такт словам содрогалась, весело из себя извергая.

Насчёт бесед подобного рода были особые правила и обычаи, которые, впрочем, нередко и нарушались. Но было одно, которое нарушать было не позволительно: щекотать, чтобы не дёргался, и смешить, чтобы не выглядел в глазах барышни дураком.

Бывало, полюбоваться голым задом сползалось давящееся от хохота стадо, охваченное возбуждением, у одних наигранным, у других не притворным. Не раз при этом в дверях дортуара был замечен кое-кто из педагогов, случайно или не очень, кто знает, забредших, тут же ретировавшийся, когда веселящиеся его замечали.

Однако смельчаков, любящих подобные разговоры с девицами, было обычно немного. По два-три человека на класс, редко больше.

Традиция этого молодечества передавалась из рода в род. На своих юбилейных сходках, конечно, уже в изрядном подпитии его вспоминали и бритые действительные статские и усатые генералы, полагая этот обычай шалостью юности, может, слегка менее невинной, чем остальные. О ней знали и наставники наши, ведь среди них были выпускники. Никто никогда не пытался этот давний обычай искоренить, ведь юношам разрядка необходима. Всё лучше самоублажения или борделя.

Но всё это — за семью печатями тайна. Вспоминая, некоторые из нас даже краснели. Кстати, не целовались! Телячьи нежности! Это для будущих дам оставляли. Мы ведь из стыдливого времени. Не то, что нынешняя похабщина, сплошное бесстыдство. Понятно, за долгую жизнь у каждого много чего ещё было, но этого мы друг о друге не знали.

А у вас нынче? Срам! Мы в Таврический бесстыдствовать не ходили!

Ну что? Довольно? Только никому, друг мой, об этом ни-ни. Вот за это давайте на посошок!

За бесстыдно прекрасную юность. За бесстыдно безобразную старость.

И повторяю: ни-ни!

Чтобы мимолётностью вечер украсить, времени мало. Чтобы что-то и как-то, надо с приглянувшимся хоть парой убедительных  взглядов, не говоря о словах, переброситься. А до этого — взглядом выловить из толпы, убедиться, что не на свидание с барышней направляется, ну, и масса такого. Беда: мой автобус последний. Пропустить — многочасовая морока. Но плакать о пролитом молоке? Сколько пролилось — столько пролилось. Отъехав, закрыв глаза, представляй Монсеррат: зазубренно линия горизонта змеится, и каменные *** из земли произрастают обильно.

В один из весенних, помнится, четвергов явились монсерратовы вздыбленности чернокожими, вырастающими долгим продолжением взгляда, меня провожающего, когда поднимался в автобус. Сев у окна, успел мельком взглянуть. Не я — он меня выловил.

В следующий четверг на семинаре меня задержали. Еле вырвавшись, к заветной платформе не зря торопился. На видном месте, поджидая, стоял, к стене прилепившись, в одежде плотно лёгкое тело его облегающей, жадные удлиненные взгляды притягивающий. От чужих глаз, дожидаясь, решительно глаза отводил.

И мимолётность случилась. Оставив горький осадок: торопливость, случайность.

Всё длинное: руки, ноги, всё, кроме слов, растрёпанным голосом звуки коротки и отрывисты. Быстроглаз, глянцево, светло чернокож, трусы не кричащего цвета — орущего: розовые пронзительно, охуенно. Белое с чёрным — банально. Чёрное с розовым — просто ого! Мелкие чёрные завитки на голове, чёрно-блестящее безволосое тело, твёрдая розоватость сосков, мелко-кудрявая ёжисто чёрная лобковая волосня. И — пацан великолепно ***ст.

И весь восторг лишь для того, чтобы по-быстрому. Отсосать.   Лучисто снизу вверх глазами стреляя. В туалете. В ярком свете коричнево раскорячась. Всячески фокусничая языком. Проглотил, стремительно разогнулся. Вытер губы ладонью, и, пока рука моя торопливо тянулась, в два движения себя разогнал и дернулся вдогонку за пунктирно белеющей дрожью.

В автобусе Монсеррат едва мелькнул и исчез под суждение: соитие и суета суть вещи не совместимые, и, порнушничая, я представлял возбужденно, как всё могло бы сложиться, если бы, да кабы. Являлся упоённо, восторженно стонущий, заходящийся криком счастливо кончающий мальчик, в пушистую тайную расщелину которого, влекомый дрожью познания, я самозабвенно глубоко проникал.

Пейзажи мелькали. Пассажиры входили и выходили. Он не сосал — тоску высасывал, своей жизнью мою насыщая, своей жизнью мою смерть отгоняя. А я, цветом кожи и судьбой с ним поменявшись, несмышлёный глупёныш, радостно корчась, брызгаю в рот и в лицо, о жизни своей не задумываясь, ничего о смерти не зная.

Понятно, в следующий четверг семинар закончился раньше. Зря. Только удлинило тоску. И ещё два семинара, едва укрощая желание, напрасно укоротил.

Наступил, считая от мимолётности, четвёртый четверг. Закончил вовремя.   Шёл не поспешая.

Мелькнул из-за голов. Убедившись: увидел, пошёл, не оглядываясь, через улицу, в парк, окованный по краям жёстким кустарником, вглубь по дорожке, расходящейся заросшими тропами. По одной из них привёл к тёмной стене. Я шёл за ним, точней, за ним двигались мы: *** впереди, за ***м всё остальное.

Дёрнул дверь в стене. Не открылась. Дёрнул сильней — ржаво взвизгнув, не поддалась. Видно, домик садовый. Дневной. Играм ночным не назначенный. Замечателен для спонтанных соитий, однако закрытый. Но что домик, когда — трепетная прелесть штанов до колен и розовая полоска трусов снизу чёрно-лаковый арбуз, сладостно надвое разделенный, восторженно огибает: в полутьме не промахнуться.

Штаны! До колен брюки не падают!   Они, отглаженные, со стрелкой, снимаются, пусть даже порывисто, обязательно ослепительно свежее белоснежное бельё обнажая, презирая цветное, особенно розовое.

И снова, хоть в полутьме, однако же, наспех. Может быть, потому, что такой плотью, сколько ни дли, никогда не насытиться.

Ошарашивая, чтоб не забылось. Молча, чтобы, в слух обратившись, даже скольжение пальцев по чернокожести лунно блестящей — ни малейшего пушка, ни малой ворсинки, кроме мест, заветно для волос отведённых — услышать, чего при банальном пыхтении никогда не бывает.

Отдаваясь, изгибаясь, в *** мой врастая, извиваясь грациозно, как водоросли в не быстрой воде, он раскрывался — тривиальность простите — чёрной розе подобно, тайную влажную глубину навстречу лунному лучу обнажая. Раскрывался безмолвно, зазывно протягивая ладони с розовыми ногтями и подушечками длинных пальцев, заставляя вздрогнуть, представив его обнаженно в пространстве витающим, извлекая из чёрно-белого торжества гармонию света.

На миг застываю: жадная готовность к соитию эстетическим видениям получается не помеха?

Он открывался широко розово, белозубо, готовый сомкнуться и, вылизав, поглотить. Открывался, обнажая влажную волосатость подмышек во всю их лживую, обманную глубину. Казалось, лишь поднеси, едва притиснись — завертит, закружит, сведет с ума, до последней капли в тёмную пропасть всосет.

Змеился, извивался, вилял, подводил, подталкивал, вертелся юлой, нанизывался, лучше тебя самого зная тебя, ведая, что тебе надо, чутким естеством своим жажду твою ощущая. Его инстинкты были точней, замечательней и упрямей. Вводил в свою обнажённость, заводил в открытость ладоней, в пальцев своих розоватость, делился  влажностью горячих подмышек, засасывал, губами охватывая, языком направляя на скользкие пещерные стены и своды. Искусить, истомить, заманить увертюрно, не позволив до изнеможения чудом соития восхититься, чтобы, выскользнув, вдруг дерзко, джазово, саксофонно выпорхнуть из кокона бабочкой — на иглу.

Изогнувшись, точно и ласково направляя руками, ввинтился, под напряженной веткой с розоватой почкой свисающие плоды промелькнули, всей глубиной вобрал в себя, и мы плотью единой — я руками ветку с плодами ласкал, он мои плоды розовыми подушечками ухитрялся — до изнеможения напряжение длили, пока не задрожали — я в него, он — на траву.

Не я его, но он, чуткий волхв чернокожий, мою дрожь угадал, а может, и миг нужный назначил.

В этот четверг я добирался долго, с трудом, потратив кучу денег и времени. Чтобы время от времени сценарий писать, режиссировать, играть главную роль, вспоминая, как слизывал чёрный глянец с лунными бликами, с не мелкими плодами шаманя.

Впрочем, не верно: автор этого фильма не я. Разве что восприимчивый зритель.

В прежние тела возвращаясь

Путь от случайного скрещения взглядов через дрожащее напряженное молчание до точки невозврата мы не прошли — пролетели, чему помогло несколько слов, которые, не задумываясь, я произнес, а он узнал, прекрасно их помня. Оказалось, читает тексты, которые публикую под псевдонимом. И эту банальную историю про юного натурщика с несколькими точными предложениями он прочитал, в доказательство процитировав целый абзац. Я не помнил, но было похоже.

Он был светлый и тонкий, как-то вместе, совершенно неотделимо: светонкий — подходящее слово. Я долго к нему добирался: улыбки, намёки, елозящий взгляд — вздутие между ног, брюки от плоти едва отлипаются, трусы со скрежетом — может, не надо. И сквозь калейдоскоп — глазки, улыбочка, попочка — злобой дня полновластно довлеет державно властительный ***, из-под которого повелительно полновесно яйца свисают.

Так было в тексте. Поэтому в небуквенной реальности было не так. Не долго, а быстро, тотчас и никакого «может, не надо».

Коль таким меня знал, я и представился псевдонимом. И вёл себя так, как он, мой, прямо скажем, развратный двойник, который желает моей (относительной) добропорядочности подражать, а я его (относительной) развращённости.

Всё относительно. Разве не так?

Он, со мной взглядом скрестившийся, ко всем тем словам отнёсся с вниманием, на мой и его (двойника) взгляд, совершенно излишним, выказывая двойнику (меня ведь не знал) почтение непомерное. Хотя, что есть пресловутая мера? Сегодня одна, завтра другая, одна там, а здесь вовсе иная. Место и время!

Эти мысли и эти слова — числом, разумеется, задним. Тогда слова были только в самом начале. Триггер, затравка. Читателю ни к чему. В эротических рассказиках даже не триггер, так — приличия ради. Пока герои ещё не разделись. Ну, вот и кончим, лишнего больше не будет.

Разделись. И понеслось.

Заласканному руками и языком ему всё было мало, и он приник к моим губам ухом, желая ощутить дыхание и слова, казавшиеся ему важней остального: ласки руками и языком получить мог от многих, а слова — лишь от меня. Сам ничего не произносил, думая, видно, что сказанное им заставит меня замолчать: его слова и мои из языков разных, не совместимых.

Так или иначе, кто может теперь, когда белые следы пересеклись, это понять? То, что думаешь и ощущаешь, общее трепетное движение приближая, и то, что потом, несравнимо, одно с другим скверно соединимо.

Словно от бури взяв передышку, ступню к груди прижимая, он стал дуть на ногу, и по ней, словно на поле под ветром, волна пробегала: волосы ложились, вставали, шевелились, подрагивали, словно жили собственной жизнью, отдельной  от всего остального: глаз, рук, губ, попы и *** — того, что более всего в весёлых играх заметно. Он дул и дул, следя внимательно за волной, дул — и любовался. Потом осторожно, положив на кровать, приложил ступнёй к сердцу другую и, пуская волну, наслаждался.

А я ощущал, будто нахожусь между двумя зеркалами: один я был слева, справа — другой. Я был то левым, то правым, теряясь: где я подлинный, настоящий. Приходилось учиться быть одновременно и тем и другим, и со своим именем, и с псевдонимным.

Затем его пальцы настойчиво дух восторженный, как первое совокупление первых людей, в мое тело вминая, поползли от бёдер к груди, поднялись по шее ко рту — просил выдохнуть в ухо не звуки, которых при совокуплении предостаточно, но слова, способные одолеть чмоканье, чавканье и прочее бесноватое исступление. И я, невозможность, неспособность одолевая — как уложишь ёблю в слова? — шептал, недобезумствовав, запаху золотистого опушения светло веснушчатой плоти внимая, шептал, гармонию слов в ухо вдувая, пока белая дрожь из него не хлестнула.

«Милый мальчик, ляг под меня, попочку выгнув навстречу, я войду в тебя твёрдо и глубоко, сладкую боль, мой ****ый малыш, тебе причиняя».

Задыхаясь, устал. Но двойник выручил, продолжая.

«А потом ты перевернешься на спину, и я лягу рядом, и наши *** устало опустятся на опустошенные яйца, чтобы, придя в себя, снова ты лёг под меня, славный ****ыш с тщательно выбритыми на лобке волосами».

Я сменил иссякшего двойника.

«Поднимись, я перед тобой стану раком, чтобы ты мои потные жопные волосы пальцами лапал, а затем, раззадорив, языком заласкал, и *** мой напрягся и ёб пустоту, из которой вырос твой глотающий рот».

Где найти слова, расставаясь? Но двойнику, со стороны наблюдающему, это не так уж и трудно.

 

«Слившись, близнецовой сросшестью поражая, наши тела стали лёгкими, почти невесомыми, воедино сплетенная плоть воздушно легко взлетела над каменно сизифовой тягостью, оставленной внизу, под собой, и только в изнеможении, изойдя криком и малофьёй, единое медленно вниз погрузилось, расставаясь, тепло и вяло в прежние тела возвращаясь».

Трусы

Начало фильма было хорошим. Герой разделся, оставшись в трусах. А раз вначале фильма остался в трусах, то рано-ли-поздно он их обязательно снимет. Такая логика жанра. Искусство копирует жизнь, или жизнь подражает искусству, это неважно. Но в жизни с трусами все точно так происходит. Вы, конечно, можете съехидничать: а что было, когда трусы не носили, еще не придумали? В ответ не буду ехидничать, просто отвечу, что и с кальсонами, набедренными повязками и со всем прочим эти дела укрывающим от ветра и взглядов, все точно так происходило. Думаю, автор фильма, сценарист, режиссёр, снял его о себе. Как получилось в фильме, неважно, а в жизни автора все было так. Откуда знаю? Оттуда. Может, я автор и есть. Вам с того что?

Только приехал. Начало семестра. Один в комнате общежития. Набегался по приезде, много чего насмотрелся, немало с кем познакомился. Добрался до комнаты, разделся, сидит в одних трусах на кровати, нет сил подняться, до душа добраться. Сидит, день вспоминает. Выехал на поезде —чуть рассвело, и через четыре часа, как раз к позднему завтраку, топал к университетскому кампусу, оказалось через пару минут, не один, рядом парень шагал — предпоследний год, из соседнего городка. Весь день вместе и провели: ели, пили, устраивали дела, бумаги подписывали, в банке счет открывали, с девицами перемигивались, на лужайках валялись, на курсы записывались, обедали и, только поужинав по случаю удачного дня и его недавнего совершеннолетия с пузырящимся пивом холодным (он старшего угощал), разбрелись по комнатам, помыться, поспать, утром вместе позавтракать.

День прошел быстро, а воспоминания о нем и вовсе стремительно. Так что, сидя в трусах на кровати, сил набираясь подняться — пойти мыть потное довольно волосатое для его возраста тело, стал недалекое прошлое вспоминать, стараясь неприятное обходить стороною. За целый день с новым приятелем, ставшим после ужина другом, из прошлой жизни успел ему выболтать много, о чем сейчас, сидя в трусах на кровати, жалел. Иногда привирал и чувствовал, новый друг привирания его про себя отмечает. Мол, что с молодого, как доллар зеленого, взять, хочет выглядеть взрослым, пусть его привирает.

После пива его понесло, стал о своей последней (она же первая) подруге рассказывать, о том, что они почти каждую ночь (несколько раз днем у нее, не всегда слишком удачно) вытворяли, но вовремя язык прикусил, готовые вырваться слова проглотил, кое-как вывернулся неуклюже и заговорил о собаке своей, помеси различных пород, так что, если присматриваться, можно отыскать следы разнообразного собачьего благородства. Друга собаки вообще, эта в частности, не интересовали, он на подругу сворачивал, всякими сексуальными подробностями живо интересуясь. Несмотря на пиво, от вопросов отвертелся решительно, но дружелюбно, четко давая понять: дружба дружбой, а интимные подробности врозь. Если честно, особых подробностей и всяких изысков не было вовсе: времени мало, раздеться-одеться, потрогать по-быстрому, где положено, вставить, попрыгать и, кончив, не спешить вынимать, и не забыть, вынув, поцеловать до того, как бежать в ванную подмываться. Кому интересно слушать такое? Так что лучше о серых буднях начинающего Дон Жуана смолчать.

О себе новый друг совсем ничего не рассказывал. Так, о семье, об учебе, что его сейчас интересовало меньше всего. А о том, о чем хотелось услышать, о подругах со всеми поучительными подробностями, тот вовсе ни слова. Спросить неудобно, а когда намекал, тот, не стесняясь, стрелки переводил на него, так поддевал, что молчать совсем было никак невозможно, и приходилось что-то выдавливать из себя, чтобы не выглядеть законченным идиотом.

А друг все наседал, в разговоре ловушки всякие расставлял, и он в них попадался. Так что пришлось рассказывать, как дрочил, экран компа забрызгивая, и разок видел, как пацаны на природе друг другу вставляют. Тут он насел, слезать не желая, расспрашивая, что видел, и как ему это понравилось. Видел он мало, почти ничего, боялся выглянуть из-за кустов: как бы не прилетело за то, что подглядывал.

— Встал у тебя?

— Да нет, — соврал, чтобы новый друг чего не подумал.

Уже собирался, не мывшись, грязным завалиться в постель, как в дверь постучали. С четырьмя бутылками пива — теперь его черед выставляться, с цветочком — потихоньку на клумбе сорвал, в трусах — комнаты рядом, тоже, похоже, немытый, решил продолжить праздник знакомства во славу их дружбы и процветания университета, не самого в мире престижного, но не из последних, как-никак один президент из давно забытого прошлого, несколько губернаторов и пара министров-послов вышли из этих стен закопченных, внутри которых немало скульптур обнаженных, возбуждающих фантазии юных.

За дружбу и универ!

Дальше рассказывать, в общем-то, нечего. Сами все знаете. В фильме, как в жизни. А в жизни, как в фильме. Если два жеребца, целый день не спускавших, в тесном стойле, нажираясь пивом, сидят рядом в трусах, время от времени бутылками чокаясь, что будет дальше?

То-то оно! Автор вместе с ними пьянеет, у него вместе с ними встает.

Правильно. Все так и было. Слов становилось все меньше, неясных звуков все больше.

Дистанция между телами, обосновавшимися на разных концах кровати в трусах, все сокращалась.

Из правых рук бутылки в левые перекочевали, очутившись затем на полу.

Освободившиеся конечности все чаще к телам в трусах стали притрагиваться.

То, что трусы от посторонних глаз укрывали, все сильней наружу рвалось.

Пиво на обоих подействовало. Младший превратился в цветок, раскрывшийся навстречу бабочке радужнокрылой, оборотившейся пчелиным жужжанием, которое вначале залупу его облизало, а потом хоботок запустило — нектар собирать.

Когда мощное юное вырвется, сами знаете, не поймаешь.

Когда стрельнуло, никто не ловил.

А перед этим младший изящно выгибал свою белую не безволосую с коричневатой отметиной девственности навстречу черноте волосатой, из которой выпирал давно не девственный, вожделенно раскрытый навстречу взаимному удовольствию, самозабвенно поступательно-****ельные движения совершающий, словно отделившись от места, к которому был прикреплен.

В фильме сразу в душ вместе мыться пошли, не совсем еще опавшими интерес зрителя возбуждая, тряся яйцами, заставляя и зрительские подниматься.

А наши парни изнеможенные свалились голыми один подле другого.

Для двоих кровать узковата. Но ничего. Поместились. Худые. Хотя старший слегка покрупней, плечистей, в бедрах пошире, жезл длиннее и толще, яйца побольше и ниже свисают.

Оператор все подробности запечатлел и сравнил. Так сказать, отсылка к Плутарху. К университетским будням переход ненавязчивый. А в буднях главное — утро, когда голеньких спящих студентов, все свои сокровенности взгляду любопытному открывающих, солнечный зайчик, возбуждённым автором направляемый, ласкает нежно, настойчиво в заветные места проникает, младшему яйца облизывает, под мышку старшему заползает, бегает, скачет и веселиться, радуясь изобилию плоти юной прекрасной, в награду доставшейся. Не выдержав, автор бросается на парней, они мгновенно в единое тело сплетаются и дружно друг на друга брызжут на солнце искрящейся малофьёй. Жаль, чудная сцена противоречит сценарию и в фильм не войдёт.

До конца первого семестра почти каждую ночь они крепко дружили: посидев минуту на кровати в трусах, поискав друг в друге пальцами и языками разные полости и отверстия, облизав яйца до блеска (это старшекурсник делать любил) и обнюхав самозабвенно подмышки (пристрастие младшего), они прыгали в постель и на первые лекции не успевали.

По мере развития учебного процесса начал иногда присоединяться к ним третий. Напросился художник, с удовольствием писавший пацанские тела обнаженно-***стые, тщательно пряча в трусах то, что покупатели стеснялись на своих стенах повесить. Приходя к дожидавшимся его в трусах на кровати, расстегивал ширинку и доставал, приговаривая: «В ногах, как известно, нет правды, так что поищем ее в месте другом». У художника было ломкое балетное тело, почти античный по размеру писеныш, зато невиданной длины и умения язычок, в самые труднодоступные места их союза проникавший настойчиво и терпко-медово. Устав, дав своему орудию любви маленький заслуженный отдых, их упражнения комментировал: «Хлюп-хлюп — недоеб, хлюп-хлюп — перееб».

Потом пошли фестивали с девочками и парнями без хлопушек и конфетти, зато с выпивкой, травкой и вычурно стреляющей малофьей.

Понемногу учились. Они и это дело любили. В конце концов, не еблей единой.

Новый семестр встретили порознь, сидя с новыми друзьями в новых трусах на старых кроватях. На них наверняка не один знаменитый выпускник отдыхал — и не только.

Ату!

Рассказ с комментарием

Не смерть — ожидание смерти. Не счастье — ожидание счастья.

Кружит орел, подбираясь, а жертва, заметив, метнется, забиться в щель попытается. Кружит, не спеша — не спугнуть, осторожно.

И — камнем вниз, и — стремительно вверх, торжествуя.

И ты кружишь, подбираясь. Откуда, куда, по походке, по взгляду, одежде.

Одно дело, встретились-разошлись, он и лица твоего, ошарашенный, не запомнил, другое дело — второй раз и третий, все известно, и он готов. А что потом будет — кто его знает.

Кружишь, кружишь, и все бесполезно. Устал, кружа, осторожность твоя притупилась. Уйди, в другой раз со свежими силами.

Кружишь, кружишь, предвкушая и предвкушение унимая. Суеты ловитва не терпит.

Но — вздрогнуло сердце, в руки возьми себя, ведь можешь и обмануться.

Завернул за угол. Подожди. Вынырни — далеко не уйдет, тем более, не торопится. Куда идет? Похоже, в лесок. Жидкий, рощица городская, загаженная. По выходным жрут и ржут, жарят мясо и баб.

Не спеша перегнать, невзначай оглянуться: не богатенький Буратино.

В лесочке сторожка. Замок на двери, но чуть над землей поднять, скрипнув в петлях, откроется. А там — ни темно, ни светло. И видно и не очень стеснительно.

На случай чего путь отхода. Пара минут быстрого хода до улицы, но не бежать! Бежишь — бежишь от чего?

Приблизиться, чтобы не понял, что за ним шел. Следил — значит, опасен. Сигареты. Мелкая купюра. Крупной можно спугнуть!

Ага, закурил, свою зажигалку подальше, и резво теперь — с другой стороны подойти, пока не докурил.

Дыхание — чтобы не сбилось. Лесок, хоть и редкий, но можно случайно наткнуться.

Быстро, быстрей, еще минута — на бег не сбиваться. Не спеша, медленно и вразвалочку. Достать сигарету, пачку выдвинуть из кармана, чтобы просек. Оглядываясь, у кого прикурить, случайно наткнуться.

Над губой густо чернеет.

— Дашь прикурить?

Достает зажигалку, подносит, смущения не показывая.

Теперь — вопросы, вопросы, от нечего делать: курим-то вместе. Первый испуг прошел, слегка напряжен, отвечает нехотя, подражая вопросу. Мол, понятно, все просто так, времяпровождения случайного ради.

Полукивок, мол, пройдемся, покурим.

Клюнул. Двинулся. Вот, и сторожка.

Он: бросил окурок.

Ты: заметил, подошел и затоптал. Куришь, ну, и кури, а окурок затаптывай.

Теперь в точку попасть. Точность нужна безусловная.

— Что куришь?

— Да так…

— Хочешь? — Щелчок пальца по дну коробки.

— Спасибо.

Прикурил, затянулся.

— Возьми! — Пачку протягивая.

— Да, не…

— Если куришь, хотя бы не дрянь.

— Да я так, иногда…

— Ну, и бросай, пока не привык. — «Бросай» — слово нужное, лестное. — Что за избушка?

— Не знаю, может, лесничего.

— Можно зайти?

— Да закрыто.

— Попробуем!

Отодвинув, легким жестом:

— Зайдем?

Входит. За ним, дверь не до конца прикрывая, не спугнуть и снять напряжение:

— Ну как тебе?

Понял: о сигарете.

— Класс!

— На, еще себе купишь!

Поколебавшись, берет.

— Спасибо!

Без паузы, мгновенно, стремительно:

— Хочешь? —  глаза к животу.

Молчит.

— Так хочешь? — не придвигаясь.

Мнется, боится. И — не сбежал, не метнулся, но — передернул плечами.

Когда догадался? Не важно! Предвкушение было прекрасно. Теперь — искушение!

Положив себе — не ему! —  руку, всей ладонью, однозначно, картинно.

— Подойди.

Полшага робких, согласных, готовых.

И ты — полшага, приближая лицо к дыханию робкому.

Поднимает руки без страха, но еще настороженно. Не обмани, не спугни, нежно, ласково, осторожно.

Дышит слегка учащенно, помогает расстегивать.

Приникаешь, и рощица ласкает твой подбородок. А там, где, белея, редеет — колосок одинокий, случайный, тоскующий.

Его рука, стесняясь, неуклюже ищет тебя. Помогаешь, ведешь, износившуюся кожу сбрасывая, обнажаешь, вверяешь, и он скользит по тебе, едва понимая, что делает.

Ласкаешь, и под ладонью, под языком, его плоть раздвигается, и ты готовую покориться, ее покоряешь. Вы оба в слегка сладковатом и одуряющем, как летний жаркий жасмин, запахе неожиданно ощущаете одинокую, непривычно грубоватую ноту.

Светлым сном, видением солнечным будет являться сторожка в густые псовые ночи, берлогу одинокую обложившие. Хочется верить, что и ему — светлым сном.

Или — небо вздрогнет, молнией рассеченное, и через миг громыхнет: «Ату! » Понесется, прокатится, со всех сторон завизжит:

— Ату! Ату! Ату его!

Стихло, увязло в сугробах. Замерло, оборвавшись топотом, гиканьем, лаем — впереди, справа и слева, слева и справа.

Назад! Сзади река! Обломится лед!

И — рвануться от вонючего лая, от смрадного гона, на реку, на лед.

За видением солнечным, сном светлым, обломившимся под ногами.

Comments

Загнул. Мразь голубая! Душить таких!

А Караваджо тоже бы задушил? А ведь тот сильно любил парней и замечательно их рисовал! Гляньте хоть на Давида с головой Голиафа. Не удивлюсь, если отыщут под нынешним слоем предшествующий, на котором они, как Иоанн-креститель в пустыне, а, может, и без повязок на бедрах.

…И лифтер

Выглядели они как знающие и уважающие привычки друг друга отец с сыном, вполне взрослым, чтобы за родительский счет провести на прекрасном азиатском курорте недельку с подругой, но почему бы и с папой не повеселиться не слишком бурно, скорей даже степенно? А то, что знакомы они полчаса, за которые, обменявшись все решившими взглядами, обо всем договорились, никому ни папа, ни сын докладывать не должны. У старшего в солидном отеле номер заказан был одноместный, однако и двухместный сыскался, так что младший, направлявшийся в кемпинг, не без удовольствия, лишь на мгновение засомневавшись, маршрут изменил, и теперь они, получив ключи, поднимались в лифте в постели знакомиться.

Багаж носильщикам не доверили: только ляжешь — стук в дверь: принесли, и теперь в лифте один на другого глазели, лифтера юного игнорируя, хотя было на что посмотреть: должность получил не задаром, пухлыми губами и язычком юрким, как змейка, ежедневно расплачиваясь с начальником многочисленных пацанов, студентов и старшеклассников на каникулах. Впрочем, пухлогубому это было не в тягость. Начальник не стар, совсем не урод, это дело лифтер с недавних пор полюбил и был незаменим на вечеринках, на которых, подмигнув и высунув кончик языка, намекая, в сторонку его не слишком далеко отводили, и, став на колени, делал свое дело он очень талантливо и умело, за что был ценим и всячески привечаем.

Гостиница платила немного, но, кроме чаевых — набиралось прилично, больше зарплаты, многие постояльцы — гостиница была для людей состоятельных — приглашали в номер лифтеров, носильщиков, горничных: все были юные, свежие, благоухающие, от них пахло морем, которое плескалось от гостиницы в сотне метров.

Однажды лифтер был зван к супружеской паре, которой захотелось посмотреть, как он поиграет в любовь с одной из привлекательных горничных, обоим им приглянувшейся. Номер они занимали двухкомнатный и попросили раздеться и по возможности разгорячиться, а потом по зову в спальню явиться.

Хорошо, все в пределах разумного, по крайней мере, для подобного приглашения. Разделись, он несколько движений в нужном месте языком совершил, чтобы, став влажным, набухло, она тоже стала перед ним на колени, катая, пальчиками нежно мешочек перебирая и по залупе бегая язычком.

Наконец их позвали. Огромными уродливыми глыбами с обвисающими складками жира, наплывающими на лобковые волосы, оба грудастые и задастые, те стояли в изголовье кровати и в ожидании юной плоти настойчиво онанировали. Ее сперва позвали к нему, а его — к ней, потом те много раз менялись местами, подставляясь под их верткие язычки задами, руками их раскрывая, и передом, жирные животы поднимая руками. Ему было противно: таких жирных свиней обслуживать еще не приходилось. Однако это работа. В заключение велели совокупиться, по их приказу позы меняя. Его при этом лапал мужик, дотягиваясь и больно яйца сжимая, а ее лапала баба. Как бы сливаясь с юными, те делали то, что уже не могли.

Нанимаясь в гостиницу, он прекрасно знал, что не все будет в радость. Зато заплатили свиньи очень прилично. И то сказать, удовольствие получили незабываемое.

Тем временем папа с сыном, добравшись до заветных кроватей, тотчас их сдвинули, одежды друг с друга сорвали и стали знакомиться бурно, бешено, исступленно, совершенно неистово, растерзанно-ураганно. Роли распределились на посторонний взгляд совсем неожиданно. Такой взгляд, посмел бы случиться, определил бы юному лечь ничком или встать на колени, выставляясь навстречу после бурной прелюдии: соло на флейте, однако было наоборот. Застенчивая розовощекая юность, прогнозы опровергая, взяла бразды правления в своих руки. С упавшими трусами упругая уже приоткрытая плоть, подскочив, от напряжения задрожала в поисках губ, языка, а затем и заветной тропы в заросшем лесу. Они, пацан совсем безволосый, с выбритым лобком и подмышками и мужик, с ног до головы волосатый, как обезьяна, слились, безволосый запрыгал, волосатый, уловляя, ему помогал.    

Было недолго, но задорно и здорово, почти одновременно они задрожали и в белом и липком поползли, еще не отдышавшись, следы удачного знакомства смывать и разговаривать под струями воды о том, кто что любит, деловой разговор поцелуями прерывая до момента, как вдруг, вместе вновь дикий голод почувствовав, стали вытирать друг друга, руки в междуножиях невольно задерживая, затеребили-задергали, кончили, снова помылись, затем начали одеваться: трусы, брюки (старший), шорты (младший), футболки — днем дресс-код ресторанный был очень вольный, зато вечером строже гораздо, во всяком случае, в шортах юношей, достигших половой зрелости выпирающей, в ресторан не пускали. Неохота штаны надевать — пожалуйста, в кафе, на веранду, блюда те же и цены, а нравы свободней, официанты те же, что в зале, молодые и славные, клиентов не заказывают — взглядами приглашают.

Из-за шорт оказались в кафе, а перед тем, спускаясь на лифте, чуть-чуть запал приглушив, оба, не сговариваясь, глянули на лифтера, привлекшего взгляды восточной изысканной гибкою плотью, над которой трудились тысячелетия, нежной розоватостью щек, пухлыми многообещающими губами и внушительной вздутостью внизу живота. Смотрели, думая только о том, что, пообедав и по набережной слегка погуляв, хорошо в номер вернуться и то, что узнали о предпочтениях, воплотить в жизнь, которая так коротка, и надо насытить ее до отказа прекрасными впечатлениями, пока природа свое не потребует в виде налога на старость: немощь, огромный живот, на роскошь юности наползающий, огромные полушария, не позволяющие органу счастья в рай заветный пробиться.

С каждым днем пама с сыном ели все дольше, гуляли все больше, глядели на лифтера внимательней, пока однажды, в лифт зайдя и увидя другого, переглянулись, не скрывая досады. Однако печалиться долго им не пришлось, возвращаясь с обеда и короткой прогулки, обдумывая, какое порно им поглядеть, чтобы быстренько возбудиться, зайдя в лифт, с радостью увидели его, даже тогда, в первый раз взгляды их зацепившего. Переглянулись и, внимательно в четыре глаза уставившись, в заветном месте брюки поправили. Сомневаться не приходилось, лифтер, которому эта пара давно в глаза бросилась, когда их долго не видел, даже скучал, между ног и свою униформу поправил.

Вечером, после прогулки и долгого отдыха в кровати услышали стук в дверь не настойчивый, не продолжительный, но, несомненно, уверенный. Раздевали пацанчика, ему самому это дело не доверяя, в четыре руки. Под футболкой и шортами оказались майка и трусики нежно персикового цвета в тон розовеющим щечкам. Папа снял маечку и припал губами к розоватым соскам, сын снял трусики и стал вылизывать нежную плоть в тщательно выбритых местах, едва-едва влажным от пота, который казался слегка пахнущим розой. Потом поменялись местами и, вылизав тысячелетнюю розовеющую красоту, позволили ей склониться над варварской, вздутой, которой далеко до расцвета, тем более, до легкого увядания, когда и цветы, и тела достигают вершины красоты, утонченности аромата и притягательности неодолимой.

Ощутив это, каждый про себя на мгновенье подумал, не ограничиться ли прикосновением руками, губами, лицезрением сладких волн, по животу и попочке его разбегающихся, словно ветер легко травы тревожит, и залупы глянцевито блестящей, словно большая капля дождя, но варварство наружу рвалось, заставив, сперва пригнуть голову юноши к своим возбужденным мечам нефритовым, так, кажется, у них говорится, а затем грубо, не снисходя к прелести восточного лотоса, ввести их в рот и в сраку, местами затем поменявшись.

Ну, как такое варвару его варварским языком описать?

К своей роли привыкший, студент, видевший разное, варварам потакая, делал все, что просили, как всегда, изгибаясь изящно и возбуждающе. Варвары оказались людьми благородными, после того, как их кончу слизал, легли под него, всего в белых пятнах, растекающихся по розовеющей плоти, приняли и его меч, лаская бедра и яйца нежно катая, позволив, на жест откликаясь, кончить ему самому, после чего тот отрешенно, словно слух к духам прошлого обращая, смотрел на партнеров, не понимая, откуда взялись, из чего материализовались эти, на отца и сына похожие.

И они смотрели на партнера своего удивленно, будто не понимая, каким образом в их слаженный дуэт затесался, превратив его в трио, в котором гармонию соития тревожили ноты чьего-то далекого прошлого, непонятного им и ненужного: не для этого летели сюда, искали друг друга, нашли, обретя, несколько дней безмятежно предавались любви, не интересуясь ни прошлым, ни будущим.

Получается, они в любви жили сегодня, сейчас, а он — долгие годы, века, тысячелетия.

Папа утром на следующий день улетал. Сын перебирался в отельчик попроще, папой оплаченный. Спускаясь в лифте, поцеловались друг с другом, с лифтером, вздутия между ног друг другу потрогали.

Вечером старший сидел дома в своем кресле любимом, рассказывая жене, сыну и дочери об отпуске, который провел неплохо, жаль только, что их рядом не было, он очень скучал, но нечего делать, врачи велели отдохнуть, он и отдохнул, но счастлив вернуться.

Молодой с лифтером вечером встретились на берегу и за неимением лучшего, отойдя от пляжа подальше, в диком месте завернув за утес, расстелили одеяло и, сделав дело, долго дурачились, друг за другом гоняясь, за яйца друг друга норовя ухватить.

 

Язычок

Стихотворение в прозе

Язычок, и вправду, был эксклюзивным.

Бегал, вращался, кружил, проникал, резвился и застывал, до таких темных заветностей добираясь, что, едва коснется, тело, сподобившееся уникальной любви, ощущающее райское блаженство, в пространстве безмерно растягивал, и оно прокрустовость забывало.

Как подлинный художник, гения своего подневольный, в служении неутомим.

Спрячется на мгновение — отдышаться, влаги набраться, и тотчас назад, от пупка вниз и обратно, вокруг да около, около да вокруг, чтобы, намекнув на блаженство и раздразнив, юрко метнуться в самую тайную глубь, в самую суть бессмертия, где таинство затаилось, пробраться, убеждая: именно там, не в месте другом, кощеева толстая иголка зарыта.

Кто бы этому чуду природы оду пропел?

Какие нынче певцы — до ужаса смешны, до белого каления безобразны.

Да и прежде, великим не до того, мелким — не по зубам.

Даже поэту поэтов не по силам было такое.

Да и личного опыта не было, из другого он племени.

Так что остался язычок не воспетым.

Но уж кому повезло, у того от воспоминания дыхание прерывается, как говаривали в старину, кровь пламенеет, в некогда облизанных местах, напрягаясь, вспухает.

Полцарства за язычок, автограф в придачу!

Горе несчастным: ни оды, ни язычка.

Его обладатель, будь на то одно только желание, мог бы новое язычество основать.

Кто главный бог пантеона разъяснять, необходимости нет, полагаю.

Ладно, пусть только секту.

Так, может, и лучше: изощренней и элитарней.

Мог бы эксклюзивный и школу юных язычков основать.

Обычно молодняк целей своих иным, куда как грубей достигает.

А эти?

Тела не божественны, лики не медоточивы.

Зато!

Наслаждения такие дарят, что другим, божественным, медоточивым, ни спереди, ни сзади, ни еще как не дано.

Хотя казалось!

Смотришь — любуешься, коснешься — не оторвешься, если выпало —удостоишься.

Несчастные смертные!

Счастливы, подлинного наслажденья не зная: истинно божественного не познали.

Мелькнул кончик между розовых губ — золотая рыбка хвостиком поманила и скрылась, жемчужина из приоткрытых створок мелькнула — исчезла, в пещере жаркой и влажной над страстью посмеивается, издеваясь, глумится.

Добивайся, не стой, ублажая, выманивай, настойчиво ласку являй, прикасайся, отпрядывай, прилипай и дрожи, желание возбуждая, свое не укрощая.

Еще и еще, до потери счета и ощущения времени, хозяин язычка привык ко всему, не такое им видано, пусть самый честный орган его еще равнодушен, не отчаивайся: нет такой мертвой царевны, которую упорный Иван-царевич от вечного сна не пробудил.

Спереди не сумел, сзади зайди, поставь хозяина грибом раздвоенным к небесам, пробуй хоть руками, хоть чем, пусть не небесное, но земное блаженство ему даровать.

Получилось?

К переду возвращайся, к началу: губы в губы — самый надежный способ заветное красное выманить, не спеши, сама жемчужина выползет, змейкой изо рта изовьется, лизнет, застынет, задрожит и забегает, из сосков твоих желание, словно пчела сладость цветочную, добывая, и зегзицею зигзагами полетит к пупку — проникая, баловаться бесстыже, улиткой липкие мокрые следы оставляя.

Ты и готов.

К труду и обороне?

Нашел время шутить, уже от пупка вниз пробирается, из ножен вздутый меч доставая, ласкает его, увлажняя.

Готов взорваться?

Погоди, дурачок, погоди!

Подумай, хоть о труде, хотя бы об обороне.

От чего — не важно, пока полублаженство, полное впереди.

Это о времени, теперь о пространстве: повернись, вознося, открывая не полностью, его величество, блаженство дарующий, сам разберется, в нужное положение плоть, неземного взыскующую, мелким движением, зябкой дрожью направит.

Вошел он, вонзился, раздвигая, вглубь проникает, дразня и заставляя взвиться по-над собой, на земле мертвым лежащим, и над отделившимся от тебя белое извергающим.

Все великий разъял.

Как жить теперь будешь?

Все посвятишь поискам нового неземного блаженства — и не найдешь, иного ведь не бывает.

А пока ты грустную эту мыслишку жуешь, скрылся он, блаженство дарующий, скрылся, а ты обессиленно на землю вернулся, и все покинувшее тебя на божественный миг медленно возвращается, к телу оставленному прирастает и прилипает.

Приходи в себя, поднимайся, не ешь, не пей, не люби, пока оду не сочинишь.

Выйдет — не выйдет, получится — не получится, прекрати глупо себяедиво вопросничать.

Время блаженствовать и время блаженное воспевать.

Вперед, дыши звуками, записывать услышанное от Пифии, Воланда или кого-то еще не забывая.

Может, будет удача, и в благодарность из розовых губ взметнется змееныш трепещущий, язычок-паучок лизнет, паутинку сплетет, блаженством воспевшего одаряя.

Соблазн

Я из молодых, да ранних, пожалуй, задним числом думаю: чересчур. Но так уж вышло, назад не отмотаешь. В четырнадцать девственность с учительницей химии только из университета в подсобке с пробирками потеряв, покончив со школой в пятнадцать, с университетским курсом с небольшим в восемнадцать, в двадцать один кандидатскую защитив, за неимением на тот момент гербовой по совету и наводке учителя моего договорился на год с университетом три часа электричкой от alma mater на полторы ставки плюс комната в общежитии со всеми удобствами для женатых студентов, а пока — впереди лето, о котором шеф позаботился тоже. «Поедешь на дачу, кстати, от твоего университета недалеко, я ей не пользуюсь, два года там не был, делать там нечего, будешь скучать, так что две статьи за тобой, магазин — с километр, в ближнем селе, хочешь молоко — сразу по приезде наведи контакт с ближайшей коровой, через два дня мой сосед по даче туда отправляется, место тебе среди чемоданов — в тесноте, не в обиде — уже забронировано, только смотри, соседи мои — семейка горячая, так что будь осторожен».

Вот так. На ближайший год все расписано. Можно, конечно, не согласиться, но лучше никто не придумает, тем более я. Последнюю ночь, предварительно пожитки собрав, бурно прощался с подругой, и в семь — успеть до жары, дремал затиснутый с одной стороны чемоданом, с другой — сыном соседским, бросившим школу и в колледж поступающим театральный, успев сняться в крошечной роли в шумевшем второй сезон сериале. Правда, в тесноте — не в обиде.

Так сонным царством и двинули. Я один в брюках. Семейство: папа, мама и сын в шортах, шортиках и трусах. Оклемались слегка, подъехав к заправке: бензин, кофе, пописать. Папа начал с бензина. Мама — в женский, мы с сыном — в мужской. Он, не стесняясь, пристроился рядом, вытащил, не отворачиваясь, не скрывая и спокойно оценивая, смотрел на мой, приятное совмещая с полезным.

Несмотря на тогдашнюю юную мою сладковатость и довольно ранний сексуальный дебют, мужчин я не знал. Да и женщин в моей сексуальной практике было немного: в школе — учительница, в студенчестве — аспирантка, в аспирантуре — учительница гимназии, уже кандидантша. Это мои долгоиграющие, намного все старше. Специально не выбирал. Так сложилось. Времени не было. Программа учебы насыщенная. Сами меня находили. Конечно, и скорострельные: разок-другой, только узнал имя — к новому привыкай, со сна бы не ошибиться.

Дачи стояли рядом. Для жилья определил себе комнату: и спальня, и кабинет, и столовая. Приехали к обеду, на который по соседству был зван. «Можно без фрака», — мать семейства, таинственно улыбаясь. «Однако в трусах», — это отец. Пожимая плечами — сын, бессловесно.

Кофе на заправке пили из термоса. Мама — без сахара. Папа — с рогаликом. Мы с сыном — с бутербродами с сыром. Едва добрались — все голодные, с места в карьер меня кликнули через забор, на столе под древней яблоней: кастрюлище, кастрюля, кастрюльки, папа в шортах, мама в шортиках, сын, как прежде, в трусах, теперь, точней сказать, в трусиках, слопали все безмолвно, мелкие слова и не слишком громкое чавканье, конечно, не в счет.

Пять минут отдыха — в магазин за припасами. На обратном пути объявили: завтра папа и сын с раннего утра на рыбалку, меня пригласили, да как-то робко, не слишком, так же мимоходом я отказался: надо в доме прибраться, два года нога человеческая не ступала. На том и расстались. Попытался начать прибираться, но хватило только на то, чтобы постель постелить на диване и на него завалиться.

Спал долго и счастливо, утром от света в спинку дивана уткнувшись. От стука в дверь пробудился. Вскочил в одних трусиках, открываю — мать семейства, в руках пол-литровая банка: и для себя, и для меня с утра договорилась с коровой о молоке, плюс творог и сметана, а также яйца по мере необходимости.

На ней шортики и маленькая тряпочка на груди. Папа с сыном рано утром уехали, так что приглашает вместе позавтракать, если я, конечно, не против. К тому времени, как приглашение прозвучало, я уже немного очнулся, внимательно в мать семейства вгляделся, она мне напомнила учительницу химии, только слегка постаревшую, но и я повзрослел. Сообразив, что надо взять банку, сделал полшага навстречу, совершенно забыв, что по юности лет, что бы ни было ночью, пусть даже несколько раз, утром у меня, трусики поднимая, всегда ломится, как в этот раз, в открытую дверь.

Несмотря на то, что в радиусе полкилометра не было даже кошки, она, слегка в грудь подтолкнув, чтобы банку поставил, дверь плотно прикрыла и ключ провернула. Пока устраивал банку среди книг на столе, она за моей спиной оказалась и, дождавшись, чтобы банка устроилась без риска разбиться, теплые ладони под трусики запустила.

Очнулся уже на диване, снизу вверх глядя на прыгающие над носом розовые соски, ощущая впервые, будто я — это она, а она — это он: в первый раз не я прыгал на женщине, а она на меня надевалась.

Мать семейства делала в единое мгновение множество дел: внимательно мое лицо изучала, видимо, решая, на сколько, пока не надоест, ей этот малыш, темп контролировала, степень моей скороспелости — вряд ли мальчик долго протянет — пытаясь предугадать, поминутно опускаясь грудью мой язык побаловать, умудряясь — как будто знала, как я это люблю — яйца катать.

Похоже, не разочаровал. Вероятно, изначально занизила ожидания. Во всяком случае, выстоял, соблазн кончить раньше с большим трудом победив. Раньше меня задрожала, уж тогда дал волю себе.

Перерыв на обсуждения и раздумья о смысле жизни, в том числе сексуальной, был не предусмотрен. Стащив с меня презерватив — и не заметил, как успела обуть, вытерев салфеткой — и ее припасла, надела трусики, шортики, тряпочку нацепила, показала на банку — будет мало, брать будем литр, по пути к двери бросила: «Через пять минут завтрак. Не опаздывать. Пописай, умойся, подмыть не забудь».

На следующий день две трети семейства — сын ехать с родителями отказался — с утра укатило в райцентр, велев сыну, одевшись построже, вместе со мной сходить за молоком, творогом, сметаной и яйцами.

Артист приоделся, надев майку и шортики, из-под которых трусики выбивались. Уловив мой взгляд, вопросительно-утвердительно боднул головой: «Сексуально? » На неопределенный кивок ответил дружеским полуобъятием, после чего его рука скользнула по моему позвоночнику — так делали все женщины, меня возбуждая — и наш поход слегка задержался.

В этом семействе словам, тем более неопределенным, ясные действия предпочитали, и он, поставив банки для молочных продуктов на стол и убедившись, что не разобьются, потянул меня в свою комнату, из которой в раскрытую дверь дерзко выставились на мое обозрение три больших фотографии: огромным красным языком одна лизала другой, во вчерашней позе мамаши семейства одна прыгала на другом, один другому под корень засаживал, руками за плечи того ухватив, пригибая.

Как его мама вчера, сын продемонстрировал бурю и натиск. Не дал опомниться — мой оказался во рту, где, моментально набухнув, едва помещался, после чего уже его мой рот разрывал, и мне воздуха не хватало. Заметив, чутко отреагировал: вскочил, подставил, ухватил, вставил, задал ритм, выгнувшись, схватил мои руки, пристроив одну себе на бедро, другую — яйца катать: не один я такой гурман оказался. Когда, кончив, выскочил из него, протянул мне салфетку — семейная традиция — и совершил известный обряд, меня от пупка до шеи забрызгав.

Шли обратно уже по жаре, хотя мама предупреждала выйти пораньше, ничего, однако, не скисло, даже яйца были доставлены в целости. По пути доложил, что девственность, как и я, в четырнадцать потерял, на кастинге помогли, с тех пор только с парнями и мужиками, телкам его писечку-попочку не видать: не про них. Папа-мама его пристрастия знают, не возражают, когда домой кого-то приводит. Так что, когда встанет, ты приходи, не стесняйся, на тебя у меня встанет всегда, ты в моем вкусе.

Два дня — два непреодоленных соблазна. Плюс первый опыт с мужчиной. Лето началось лихо. Но это было не все. Два дня минули. «Мы ждали третий день», — кто-то подумает, Михаила Юрьевича, известного мастера бури и натиска и с девицами, и с пацанами, вовсе не к месту припомнив. Никаких соблазнов, ничего на третий день не случилось, не считая того, что сметана, к радости откуда-то подвернувшейся кошки, прокисла.

Вечером, еще до того, как прокислость явила себя во всей полноте, ею сын семейства отужинал, так что утром на рыбалку с отцом и мной не поехал, туалетной неизвестности предпочтя родной знакомый сортир. Предчувствия меня не обманули. Глядя на шорты отца семейства, гадал, когда это начнется. Не то, чтобы очень хотелось, но у меня сложился сценарий: сделав, что должно, поехав, оставалось ожидать, когда будь, что будет, случится.

Едем-едем, о том, о сем говорим, он дает мне советы, сам несколько лет в провинциальном универе служил, не в твоем, но недалеко, они все друг на друга похожи. Ну, думаю, этот другого замеса, наверное, стрейт, и такое случается. Только, как забросили удочки, и поплавки блаженно-недвижимо на поверхности воды стали едва-едва шевелиться, клева не обещая, он на песочке, к тому времени уже не холодном, аккуратно постелил одеяло, снял с себя шорты с трусами, мне предложив то же проделать, после чего осведомился, что предпочитаю, на что было отвечено: на его вкус и знания полагаюсь.

Даже смазку припас. Человек серьезный, отец семейства. Так что он в меня, а потом я в него входили безболезненно-аккуратно. Видя, что нам не до нее, рыба совсем не клевала, а когда, искупавшись и высохнув, сидели на берегу, одолевая соблазн смотать удочки и убраться, два невменяемых пескаря червяков заглотнули, один — моего, отца семейства — другой. Так что кошке к прокисшей сметане на ужин рыбка досталась.

В соседстве с жарким сплоченным семейством лето выдалось жаркое. Все знали про все, делая вид, что отношения с юным соседом у каждого исключительно дружеские.

Мэтр

В большой комнате размером в совсем не большую, скорей даже маленькую, его служебной квартиры свободного физического пространства поздно появляющимся обычно не оставалось. В ней тем вечером мэтр, шокируя, сперва утверждал громогласно, что прелюдия любви — это еда, а процесс — вроде покакать, а затем стал рассказывать притчу, то ли будущий сценарий, то ли ещё что, то ли просто рассказывал. Такое часто бывало. В смысле, на него находило. И тем, что находило, он имел обыкновение, не жмотясь, делиться.

Мэтр был не воздержан в словах, мыслях, жестах, поступках, сексе — во всем, а вот голос у него был скупой, глуховатый. Не играя словами, интонации не меняя, он слушающим сообщил, что некий юноша был красоты ангельской, совершенно на земле невозможной. Ангел — ангел и есть. Юноша не потел, не мочился, не испражнялся, не ел и не пил. Но — страдая от одиночества, как любой земной юноша, по ночам оставлял мокрые следы на постели, представляя, как, совокупляясь плотью, духом единится с подобным себе, чистым, ясноглазым без единого волоска на теле, ни под мышками, ни на лобке, и светлыми локонами до плеч, мелко золотисто змеящимися, развевающимися во время ангельского единения органами любви, до самой тайной точки, до души проникающей. Как водится, наш ангел был бледнолик, голубоглаз, остронос, пухлогуб, тонок станом, в острых лопатках крылья таились, светлым нежным волосом ноги опушены, из средостения лука натянутого стрела с обнаженным острием цель напряженно высматривает — устремиться, взлетев, вонзиться в поле полое плоти, мерцающей обнаженно в тусклом свете луны или немощной пыльной лампочки, осветить таинство соития совершенно бессильной. Да и зачем его освещать? Это у людей: *** или член, малофья или сперма, у ангелов все иное — органы любви, ее вещество, нет отличия секса орального от секса анального, нет обнажения: ангелы трусов не снимают, высвобождая энергию заблуждения из тесных тенет, чтобы с каждым движением ****ельно-поступательным приближать фонтаном бьющее высвобожденье от рабства привязанности к этим языку и губам, этим соскам и этому анусу — взорваться, пролиться и, подобно ангелу, хоть на миг над собой, смертельно уставшим, изможденным донельзя, мокрым от трения тел возбужденных, восхитительно воспарить одуванчиком бестелесным.

Отстучав бодро про ангелов, любитель возвышенно потустороннего потянулся, расправил плечи и в паху почесал, ощутив непреодолимое желание позвонить юному другу, время от времени его навещающему. Телефон звонким голосом попросил оставить сообщение, на которое будет отвечено, как только, так сразу.

Пацан явно был занят, и если ответит, то в лучшем случае к вечеру, до которого надо будет терпеть, мучительно из головы нехорошие мысли поганой метлой выметая. Беда в том, что у этого номера с недавних пор исчезла замена, в поисках лучшей доли в другую страну переехавшая. Жилось ей там, похоже, не очень, но обратно возвращаться пока не собиралась. Таким образом, оставалось два варианта. Первый — про ангела продолжать, либидо свое мучая и унижая. Второй — …

Тут мэтр кого-то заметил, слова произносить прекратил, едва заметно кивнул и в малую комнату размером в невеликий чулан удалился, дверь настежь открыв, впереди себя приглашенного пропуская.

Больше всего мэтр любил, как сам говорил, пацанятам со спущенными штанами на ярком свету мять упругие попки. Такая эстетика. Зная слабость его, юноши, добивавшиеся благосклонности, попками поигрывая, ее нелегким трудом добивались. Кого среди них только не было: начинающие артисты, художники, легион балетных, понятно. Один раз даже курсант военного училища появился. Он был строен, упруг и не хотел быть курсантом. Неожиданным своим появлением сразу мэтра сразил: через пять минут, малого глотка не глотнув, уже стоял, краснея погонами, в спущенных форменных штанах к избушке выпукло задом, Баба Яга его мяла, ароматами наслаждаясь — баня положена раз в неделю — время от времени проверяя, всё ли спереди у курсанта на месте. Стоял, как положено, без приказа на то не смея упасть.   *** у курсантской попки был генеральский. Честь флага курсант отстоял, выебав мэтра, когда тот мять перестал, отымев его, как отцы-командиры учили, после отбоя без всяких эстетских изысков ему в каптерке вставляя. Ощутив всю ширь и мощь генеральского, мэтр орал так, что, если бы соитие у стены Иерихона происходило, она была рухнула обязательно, и не от громкости, а от зависти. Курсантская попка и его широкий, залупистый так мэтру понравились, что уже офицером, более всего в жизни желающим из армии смыться, и мужем, от жены мечтающим убежать, тот его пользовал-ублажал, перед этим попочкой своей, бирюзовые трусики вместе с форменными брюками опустив, соблазняя.

Преклоняясь перед гением мэтра и его ласками, дух и плоть поднимающими, будущий офицер и вчерашний курсант зеленые и бирюзовые снимал не сразу, медленно, соблазнительно-эротично, желаемый ритм обнажения в глазах мэтра научившись читать безошибочно, его эстетикой глубоко и точно проникшись.

Мэтр касался, мэтр приникал, мэтр разглаживал, шевелил дыханием, словно весенним ласковым ветерком, волоски, отделяющие белоснежность от входа, к которому любил приникать языком и в который любил пальцами проникать, от грубого вторжения, от проникновения в тайное тайных ***м воздерживаясь. Ему это претило. Такая эстетика.

Зато, когда избушка задом к воину обращалась, эстетика была кардинально иной. Никакой барочности, медлительно, вычурно и подробно неторопливой. Бешеный романтизм, буря и натиск, напор и без смазки, быстрей и сильнее, в заключительной фазе обоим орать, стены иерихонские сокрушая, а маленькую смерть ощутив в полной мере, избушку раком выпятив, выжить, лежать рядом с воином, милитаристским духом до краев насыщаясь, а затем выплеснуть на слушателей, когда снизойдет, восхищая, курсанта-офицера его вдохновившего не исключая.

У парня было чутье на прекрасное. Одним из первых он работами любовника своего, извините, иначе, не получается, любовался. Не он, конечно, один. Скажем не грубо, но прямо. Путь в тайное тайных мэтра лежал не только через красивую попочку соискателя, но и через его искреннее умение красотой восхищаться.

Со временем под влиянием мэтра он от гнусных эвфемизмов, солдафонским окружением навязанных, сумел оказаться. Дрын, палка, член и подобные гадости более его уста не оскверняли. Напротив, *** их освящал, а эстетическое чувство напрочь из лексикона изгнало профанирующие его производные, используемые простонародьем с частотностью артикля, что мэтра дико всегда раздражало.

Иногда то ли в шутку, то ли всерьез — не понять, мэтр пытался убедить окружающих, что он бухгалтер, а не поэт, но, несмотря на талант перевоплощения, ему это не удавалось, и в большой комнате вокруг него толпа сжималась-и-разжималась, норовя мэтра коснуться, в лицо заглянуть, а то и ласковое слово услышать. Кстати и к месту, знающие утверждали, что *** у мэтра был ненаебный.

Большая массовка, которая почти ежедневно, если не уезжал, в большой комнате собиралась, когда замели, ненавязчиво растворилась, былого знакомства и былого восхищения не афишируя. Некоторых там, где надо, кто надо о знакомстве и восхищении дотошно расспрашивал, потом, однако же, плюнули: круг знакомых и почитателей был огромен, у самих дел невпроворот, ни с того, ни с сего граждане стали языками чесать, сплетни да анекдотцы, чего раньше в таком объеме никогда не бывало.

Только курсант-офицер, на которого некоторые грешили, иные и прямо пальцем показывали, обвиняя, только он знакомства и восхищения, былого и настоящего, не скрывал, и рассказывают (версия проверке не поддается), что отца-генерала, не военного, а того самого, из конторы, уламывал повлиять, даже чем-то (дела семейные) папочку шантажируя. Повлиял ли он на папашу, а если да, то повлиял ли папаша, а если все-таки, то какое это имело воздействие, узнать невозможно, в эту страну, в этот город, в эту квартиру в этом доме, на котором теперь мемориальная табличка висит, мэтр не вернулся.

Табличка обычная. Жил и работал. И — те еще годы. Хорошо, хоть такая. Да разве на каменных сантиметрах квадратных напишешь, чем была там и тогда эта квартира, которая принадлежала не мэтру — заведению, в котором его трудовая книжка лежала. Называлась квартира служебной, что означало: пока мэтр у них числится, нехай в ней живет, а если — тогда в недельный срок, как указано в договоре о предоставлении площади для проживания.

Свобода без сексуальной никак и нигде невозможна. Обычно с нее и начинается. Потому за этим власти всегда внимательно бдят. И в этом случае бдили, сперва мэтру намекая туманно, с каждой новой беседой увеличивая прозрачность, а когда и прямой текст не согласился тот понимать, обсудив, взвесив, решили пресечь, но массовку не трогать: ну, их, однако же, попугать, молодых людей, курсанта-офицера не исключая, велено было жертвами гнусного развратника объявить, по-отечески объяснив, что в другой раз, если посмеют светиться, на власть наплевав, то их, отымев по полной, самих развратниками назначат со всеми вытекающими физиологическими последствиями: там у них такая эстетика.

Вот так.

А вы говорите: свобода!

Оцените рассказ «Трусы и другие рассказы»

📥 скачать как: txt  fb2  epub    или    распечатать
Оставляйте комментарии - мы платим за них!

Комментариев пока нет - добавьте первый!

Добавить новый комментарий


Наш ИИ советует

Вам необходимо авторизоваться, чтобы наш ИИ начал советовать подходящие произведения, которые обязательно вам понравятся.

Читайте также
  • 📅 29.10.2024
  • 📝 4.8k
  • 👁️ 0
  • 👍 0.00
  • 💬 0
  • 👨🏻‍💻 Сергей Еськов

Зарисовка на тему одной известной игры. Образы персонажей используются с дозволения их обладателей.

 - Какая наглость! Да за такие деньги можно снимать ночлег в резиденции наместника! - Возмущался маг, когда Вирисса открыла дверь в свое временное пристанище.
- Ну... выбирать мне не приходится. Совершенно не хочется оставаться без крыши над головой, хотя уже и деньги заканчиваются. Она встала у простой, но достаточно широкой постели, которая составляла практически весь интерьер этого убого помещени...

читать целиком
  • 📅 31.10.2024
  • 📝 6.3k
  • 👁️ 0
  • 👍 0.00
  • 💬 0
  • 👨🏻‍💻 Денис Шапкин

Тогда еще не было стольких переживаний, событий, поездок и боли. Тогда я еще даже не думал о том, насколько может быть обжигающим просто поцелуй, насколько много испытываешь эмоций от обычного соприкосновения губ с губами женщины. Тогда я упивался лишь детскими всплесками игривости.
Я долго смотрел на тебя, разглядывал очертания твоего лица, любовался твоими волосами, старался запомнить на всю жизнь твои локоны, длинные ресницы, голубые глаза, так игриво смотрящие в сторону. Я несколько минут упивался тв...

читать целиком
  • 📅 02.09.2023
  • 📝 11.5k
  • 👁️ 12
  • 👍 0.00
  • 💬 0

Она открыла глаза. В окно было видно, как луч солнца нежно пробивается сквозь листву. Вставать было лень, но надо... пятница... завтра выходной, а потом отпуск... Она потянулась, простынь предательски соскользнула, оголив красивую, упругую грудь. Присев на краешек кровати она зевнула, еще раз потянулась и пошла в ванную....

читать целиком
  • 📅 30.10.2024
  • 📝 12.8k
  • 👁️ 0
  • 👍 0.00
  • 💬 0
  • 👨🏻‍💻 Томми Макфлай

  Сколько себя помню, я всегда была одна. Друзья, отношения – ничего этого не было, мне просто не везло. Со временем, конечно, ситуация изменилась, у меня, по меньшей мере, появились друзья. А в вопросе отношений, ситуация не изменилась, и поэтому, к своему 21 году, я откровенно одурела от одиночества. Чтобы как-то исправить ситуацию, я разместила свою анкету на нескольких сайтах с фотографиями и какими-то строчками о себе, но писали мне только старые пердуны, которым наскучила их морщинистая старушка, или ...

читать целиком
  • 📅 03.09.2023
  • 📝 31.0k
  • 👁️ 6
  • 👍 0.00
  • 💬 0

Сара прибыла в торговый центр в 12:45. Она случайно прошла мимо «Профессионалки», магазина, в котором хозяйка приказала ей сделать покупки. Он выглядел как обычный магазин повседневной женской одежды. Ровно в 13:00 Сара уверенно вошла внутрь и подошла к стойке. За прилавком работала молодая девушка не старше 19 лет. Очевидно, она не могла быть владелицей магазина Мэгги....

читать целиком