SexText - порно рассказы и эротические истории

Тишка-учитель и другие рассказы. Серия: Порно рассказы










Содержание

Тишка-учитель

Турция

Солдат

Обыск

Форма и содержание

Серафим

Ублажение

Желание счастия

Дебют

Или это вам хиханьки?

 

Тишка-учитель

 

Моя послеинститутская юность - сплошные разъезды. Непонятно чем занимавшийся НИИ внедрял свои творения везде, где только мог, тем самым пытаясь хоть на бумаге оправдать свое захолустно сибирское, в небольшом городке, существование. Большинство сотрудников было сотрудницы, счастливые жены офицеров, которым выпал славный жребий оправдать некогда полученные дипломы. Понятно, что ни мужья, ни дети не позволяли им кататься. Меня же ничего не держало в этом захолустье. Короче, я ездил за всех, тем более что командировки были весьма необременительны и оставалось много времени. Спасибо советской власти. Ей я обязан своим образованием, точнее самообразованием. Ездить, в основном, приходилось в поездах: добираться до ближайшего аэропорта надо было минимум ночь, так что по времени выходило так на так. Плюс нелетные погоды. Короче - поезд стал моим вторым домом. Со временем пришел и опыт: на каких ездить, а на каких нет, как договориться с проводником, чтобы никто из соседей не нарушал моего уединения: сибирских навязчивых с бутылкой попутчиков я возненавидел сразу и надолго.

И в этот раз ничто не мешало мне тихо листать историю древнего Рима, выуженную из местной библиотеки. Похоже, что за последние десятилетия я был ее первым читателем. Книга обладала дополнительным шармом. Изданная до революции, с ятями, она завораживала какой-то несегодняшней основательностью и раскованностью. Замечательные виллы - в цветах, уставленные сосудами с вином, дискуссионные клубы в банях, с обилием прекрасных готовых на все рабынь со всех концов света, юные мальчики знатных родов, прислуживающие за столом, а при желании и в постели, кинжалы, воткнутые в грудь покусившихся на свободы римских граждан, сенаторы, гладиаторы, короче - иной мир, без распределений и сторублевых зарплат, на которые все равно нечего было купить.Тишка-учитель и другие рассказы. Серия: Порно рассказы фото

Поезд на нашей (узловой!) станции был проходящий, но я уже сто раз ездивший на нем знал, в каком месте остановится вагон. Я был единственный, кто заходил в него - народ толпился у общих вагонов. Договориться с проводником на этот раз было нелегко - все купе, кроме одного, были почему-то заняты. Но за трешку я его получил вместе с честным предупреждением, что если на следующих станциях кто-то сядет - мне не миновать попутчика. Дядька-проводник оказался воистину джентельменом. Всего за трешку на протяжении нескольких станций он оберегал мое римское уединение, и даже за чай не взял полагавшиеся копейки: все было оплачено. Нектар и амброзия нездешнего бытия мило тянулись до вечера, пока на очередном захолустье я не увидел невесть откуда взявшуюся группу пассажиров, облюбовавших дядькин вагон. Это было совсем опасно: несколько семей с маленькими детьми меня расстроили вконец. Последним в группе жаждущих стоял невысокий худой парень, по летнему времени в футболке с дикой надписью на английском. В отличие от семейств - с баулами и чемоданами, у него в руке было нечто, некогда в эпоху написания книг о древнем Риме именовавшееся саквояжем. Громкая и не совсем мирная сортировка происходила в тамбуре. Но наконец-то все стихло, и я надеялся продолжить в одиночестве свой римский путь. Но в дверь постучали.

- Вот, нет мест, я даже к соседям ходил, извините.

Джентельмен-проводник, слегка опустив в полупоклоне-полуизвинении голову, пропустил внутрь купе вначале саквояж, неравномерно разбухший в разные стороны, некогда светло кирпичного цвета (терракотового, любимого гражданами вольного Рима), а затем и его владельца, опустившего саквояж на свободную полку и одновременно с задвигающим дверь проводником опускающим свои обвисающие потертые брюки рядом с ним, и  одновременно со всем этим придвигающимся вместе с открываемым саквояжем к столу и извлекающим из него пакет. Водружение пакета на стол сопровождалась взглядом в мою сторону, полупоклоном, и "здрасте". Разматывание пакета и сноровистое накрывание стола сопровождалось биографической справкой, в соответствии с  правилами хорошего тона служившей необходимой прелюдий дорожного знакомства: закончил ПТУ, жил в общежитии, едет поступать в институт, ему все равно какой, главное -  военная кафедра, в армию не надо идти, любит читать - взгляд в сторону раскрытой книги, но у них в ПТУ книг было немного.

Ехали мы до одной станции, так что все оставшееся время я мог забыть о древнем Риме. Мой полужест, отводящий налитый мне до половины стакан, он воспринял, как и должно: в качестве благодарности за угощение, которое он должен был разок-другой повторить, что и сделал, продолжая раскладывать и нарезать закуску, которой снабдили дома, и подвигая стакан с водкой, купленной на свои, заработанные на практике. У него есть еще одна бутылка, он обнадеживал меня, намекая на свою материальную состоятельность, при этом несмотря на не слишком значительную разницу в возрасте, называя на вы. После второго стакана - водка теплая, но закуска замечательная, он уже говорил ты и рассказывал, что вообще-то  водку пил мало - в основном самогон, который ему с шестого класса понемножку наливали дома, а в общаге это у них было вообще часто.

- Можно поглядеть? - его рука потянулась к книге.

- Смотри, я выйду покурить, ты куришь?

- Пробовал, но не понравилось, да и денег на курево выходит много, - объяснил  с мужицкой обстоятельностью.

Одной сигареты после двух стаканов мне показалось мало, я зажег вторую. Парень был симпатичный. Что-то по-детски милое подражательное было в его  повадках. В Сибири взрослеют рано, хотя физические признаки появляютя поздно, вот и этот наверняка еще не бреется. Нет, никакого влечения к нему у меня не было, мой опыт, и то не слишком значительный, был к тому времени исключительно гетеросексуалтный. Однако, докуривая вторую сигарету, я почему-то представил себя на забытой вилле в окружении цветов и сосудов с вином, рабынь и рабов, готовых на все. Но римские бани были так далеко, напоминая сказку, которую приятно слушать, но после которой тяжко просыпаться.

Он встретил меня хохотом (наверное, ему достаточно, подумал я), наполненными  стаканами и книгой, которую он держал перед собой.

- Давай выпьем! - не дожидаясь моего согласия, он протянул мне стакан и двумя глотками опрокинул содержание своего.

- Послушай, что он пишет. Ты это читал?

Не дожидась моего ответа, он начал читать мне рассказ о банях и о прекрасных рабах и рабынях, готовых на все.

- Здорово, а, не то, что у нас, в подъезде, да в темном углу. А знаешь, у нас в общаге девчонок не было, а дома ни одна не даст, пойдет погуляет, но даже рукой не даст пощупать.

Похоже, что спьяну он начал жаловаться на жизнь.

- Но ты не думай, я не мальчик, у меня уже было. У нас там одна баба жила, так мы с ребятами пару раз к ней ходили, у нее такая здоровая ..., что хоть ногой можно залезть. Но это, было еще в прошлом году, а потом она куда-то уехала.

Он снова потянулся к бутылке - налить.

- Слушай, может быть хватит?

- Ты не думай, я не пьяный, мы с ребятами и не столько выпивали. А самогон он покрепче водки будет. Только после выпивки стоит, хочется очень...

- Ну и что делали, когда вставал? - похоже, что я решил смутить его вопросом, одновременно про себя отмечая, что думаю о себе несколько отстраненно, верный признак того, что и мне хватит.

Но мой вопрос его, похоже, вовсе не смутил, а лишь раззадорил. Только, кажется, ему было трудновато с соответсвующей лексикой, а та, которой он владел, по его мнению, не слишком соответствовала ситуации. Он слегка замялся, но выход из положения нашел, ткнув пальцем в книгу и захлебнувшись коротким смешком. Это был абзац об особых сексуальных пристрастиях древних римлян.

- Так ты... - необходимое слово я не произнес: по сибирским тогдашним правилам за него можно было тотчас же схлопотать по морде.

- Не-а, мы просто так баловались... Руками в основном... Дрочили друг другу... У нас даже соревнование было, кто последним кончит... Вот учитель один... - он замешкался, не желая рассказывать дальше, как будто сболтнул лишнее.

- Что учитель? Расскажи! - теперь уже мне самому было непонятно, действительно ли я только хотел его раззадорить.

Внезапно  погас свет. Остались гореть лишь крошечные лампочки у изголовья. "Десять часов", - начало ночи в вагонной жизни.

- Чего это выключили свет? - его поездной опыт был несоизмерим с моим. - Это значит, что надо  спать. Ночь. Посмотри за окно. - Я пытался некоторым менторством вернуть себе роль старшего в разговоре, как-то неожиданно начавшую от меня ускользать. - Ну, так что тот учитель?

- Да так, ничего особенного... Давай допьем?

- Давай!

- Ну расскажи, или ты стесняешься? - Я слегка коснулся его колена.

Он покраснел:

- Ну, честно, ничего особенного, давайте спать ложиться, а? - он неожиданно перешел снова на вы.

- Спать так спать. - Я взял у него книжку и положил ее на свою полку.

Ничего не говоря, он вышел. Не было его очень уж долго. Надо было встать и пойти посмотреть, что с ним. Но было лень, я успел раздеться и залезть на верхнюю полку, а спускаться, одеваться. Я потушил свою лампочку и стал прислушиваться. Наверное, я успел задремать и пропустил момент его возвращения. Он стоял у нижней полки - в майке и трусах, светлотелый, безволосый, с несколькими родинками в вырезе майки, и что-то искал в своем саквояже. Наконец нашел и на мгновение повернулся. На его трусах расплывалось несколько мокрых пятен. Уверенный, что я уже сплю - проверил, видимо, когда вошел, он быстро повернулся спиной, снял мокрые трусы, обнажив маленькую смешно вздернутую - "курносую", попку, надел новые трусы и юркнул под простыню. Свою лампочку он погасил, но дежурный свет, падающий от двери, давал мне возможность наблюдать за ним. Он ворочался долго, пытась найти удобное положение, что в вагонной тесноте и духоте всегда непросто. Сон не приходил. Несколько раз он мельком взглянул на меня, но я старался не подать виду, что не сплю, а моих полуоткрытых глаз он не видел. Прошло еще с полчаса - колеса визжали, вагон стонал и поскрипывал, жалуясь на свою вечную кочевую судьбу. Я потихоньку проклинал своего попутчика - и за водку, и за нарушенный им сон - завтра с утра надо было подсуетиться, чтобы оставшиеся командировочные дни провести в Риме. Мысли о завтрашнем дне отвлекли меня от него. Когда я снова взглянул, он лежал с раскрытыми глазами и не ворочаясь с улыбкой на лице, а простыня посередине топорщилась, ритмично опускаясь и поднимаясь. Продолжалось это бесконечно долго. До меня дошло, чем он занимался в туалете.

Колеса снова и теперь уже надолго завизжали - мы въехали на очередную станцию. Фонари осветили купе, он поднял глаза и увидел, что я слежу за ним. Смутившись, он отвернулся. Было неловко, хотя, в конце концов, что случилось? Он делал то, что делал часто, особенно после выпитой водки, "купленной за свои деньги", - съехидничал я про себя. Но почему-то мне непременно хотелось загладить неловкость. Надо было что-то сказать, вернув доброе расположение к себе. "На кой оно тебе черт?" Ответа на этот вопрос у меня не было, но было желание вернуть те отношения, которые возникли мимолетно и случайно, которые забудутся через несколько дней, но которые надо было вернуть во что бы то ни стало.

Колеса взвизгнули, станционные огни уплыли. Так ничего и не придумав, я спрыгнул с верхней полки. Он не повернулся, давая понять, что спит.

- Слушай, у нас немножко осталось. Допьем? - кажется, я нашел безошибочный повод возобновить знакомство.

Несколько мгновений смущение боролось с усвоенным с детства законом гостеприимства, в особенности если речь идет о питье. Отказать можно было в чем угодно. Но когда просят выпить...

Он обернулся ко мне со смущенной полуулыбкой, и что-то поправляя под простыней, присел, мгновенно доставая бутылку и придвигая стаканы.

- А я думал, что ты спишь...

- Будь здоров, за твое поступление, - одним глотком я опрокинул в себя остатки теплой противной водки - кару за свой гуманизм.

Надо было сказать что-то еще, вернуть отношения на прежний круг - тем более, что, выпив, он молчал, не находя нужных слов. Ему хотелось того же. Но выручать приходилось более старшему и опытному, значит мне.

- Ну так чему тебя научил тот учитель? - единственное, что нашлось у меня.

Похоже, что я достиг обратного. Он смутился. Но то же стремление, вернуть отношения, а может и что-то другое, пересилило, и он резко повернулся. Простыня сползла, и пока он возвращал ее на место, я увидел оттопыривающиеся трусы - с маленьким мокрым пятном.

"Ничего себе, значит у него все это время...   И это после вычисленного мной  туалетного сеанса." Но похоже на этот раз это его не слишком смутило. Что-то более важное просилось наружу, но он молчал.

- Да ладно, расскажи... Чего ты боишься? - я решил подбодрить его, возвращая прежнюю доверительность отношениям, похлопав его как в начале нашей встречи по колену.

Хорошо, что я сделал это несильно, потому что в темноте моя рука угодила выше, и я почувствовал его вздувшийся изнемогающий от желания... Похоже, что он только обрадовался моему жесту, как-то выпрямился и улыбнулся.

- Да? - полувопросительно, полуутвердительно он отреагировал на происшедшее. - Учителя звали Тихон Алексеевич, но мы между собой его звали просто Тихон. Он Тихон, и я Тихон, вот и звали меня все - Тишка. - Он, знаешь, делал то, про что в книжке... - взглядом он показал на то место, где по его предположению, лежал Рим с ятями. - А где ее купить, а?

Этого и я не знал. Похоже, незнание сближало. Но если я не знал, где купить книжку, то он не знал, как рассказать ему про Тихона и Тишку, чего ему очень хотелось.

Похоже, что отныне инициатива переходила, и надолго, к нему, и он без слов решил передать мне науку, которую я вычитывал в книжках с ятями, а он овладел в захолустном ПТУ, где нет девчонок.

Он положил мне руку на колено и медленно погаживая продвигался выше и выше одновременно другой рукой взяв мою и положив на свое колено преподавая главный урок. Его я усвоил и когда его рука стала погаживать заветное моя делала то же самое. Через несколько мгновений мы стояли друг против друга и его губы первыми нашли мои и раскрыв их ласкали язык. Он отстранился первым снял с меня майку приглашая следовать за ним и уже трусы с него снял первым я а разогнувшись губами коснулся худого "курносого" с давно обнажившейся головкой. Он снял с меня трусы и не поднимась лизал - пенис яички и раздвигая мои ноги провел рукой лаская промежность, а дойдя до конца его рука устремилась вверх, гладя мою попку, а вернувшись скользнула между половинками раздвигая их и вдвигая в меня ласковый немного щекочущий палец. Он отсранился и теперь уже я не слишком умело лизал, а рукой гладил попку и раздвигая входил мизинцем в маленькое отверстие. Незаметно пока я ласкал его он выпрямился и порывшись в саквояже что-то достал а затем прижал свой член к моему головка к головке  отрыл крышку и протянул мне оказавшееся кремом нагнулся и руками раздвинул ягодицы обнажая розоватую дырочку я смазал ее кремом  он отодвинулся и лег лицом вниз и взяв меня за руку пригласил первым войти в него он мне помогал когда я устраивался над ним а затем взял изловчившись в руку мой член и ввел в себя помогая удивительно точными улавливающими как музыкант движения дирижерской палочки движениями своей "курносой". Когда я кончал он вздрагивал вместе со мной, а затем, дав мне немного отдышаться отстранил меня и встал приглашая занять его место и смазав мое девственное отверстие нежно вошел в меня раздвигая мешающее ему. Когда он кончил он обхватил меня руками и прильнул всем еще подрагивающим телом целуя сначала в шею, а затем в губы.

Потом обнаженные с обвисшими членами мы стояли друг против друга. Его глаза сверкали. Он, видимо, был очень доволен, что в первый раз он, маленький Тишка, был учителем.

Турция

Когда подошёл, пацаны, кончив о тёлках, которых у большинства из них не было, и они дрочили ежедневно, разнообразно и самозабвенно, ****ели о Турции. Никто из них там не бывал, но все всё о ней знали и все туда собирались, вот только здесь, в этом колледже сраном, в городе этом вонючем, со всем разобравшись покончат. Получалось, чтобы в Турцию съездить, надо сначала отсюда свалить. Постоял, послушал и пошёл домой жрать. Мать ему подогрела, потом повалялся, слушая музыку, и в парк под вечер потопал. Больше идти всё равно было некуда. Походил, посидел, поглазел — было пусто, решил: пора сваливать.

То ли он на мужика, то ли мужик на него, выходя из парка, возле киоска с пивом и всяким прочим таким, напоролся. Столкнулись лоб в лоб, и, друг на друга глянув, разговорились. Через пару минут, взяв по паре — он было сунулся: пополам, но мужик его руку отвёл и заплатил — в парк возвратились, нашли скамейку почище, подальше от главной дорожки и фонарей и стали ****еть о том, о сём, короче, о всяком. Ему было приятно, что мужик, не старый, не молодой, взрослый, с волосатыми руками, самостоятельный, на него внимание обратил и ****ел с ним по-взрослому, точней, скорее расспрашивал, что за колледж, на кого он там учится, как живётся ему с матерью и бабкой в бараке, ещё в том, послевоенном, жильё аварийное, но очередь *** знает когда, а пока они в одной комнате, уборная во дворе, ну, сами понимаете. Выпив вторую, взяли ещё по одной: мужик не спешил, а ему и подавно домой не хотелось, ему никогда не было охоты домой возвращаться, а сейчас ещё лето, не холодно, сухо — куда торопиться? Мужик стал расспрашивать, с кем он и как, есть у него кто-то сейчас. Сейчас не было, да и, сказать по правде, было у него с одной раза два, а с другой — месяца три, уехала куда-то учиться, говорила, но позабыл. Так что сейчас никого. «Почти каждый день, а то по два раза», — это он ответил о дрочке.

— А с парнями? Или тебе западло?

— Не знаю, не пробовал.

— Хочешь попробовать?

— Да нет, меня на это не тянет.

Мужик замолчал, через минуту придвинулся ближе, положив руку ему на плечо, стал рассказывать, что собирается съездить на море, давно, мол, не отдыхал, пора оттянуться.

— Может, вместе?

— Учёба. У меня и заграничного паспорта нет.

— Паспорт — запросто, а учёба недельку-другую может и подождать, справочка от врача — не проблема.

У мужика, похоже, проблем не было никаких, во всяком случае тех, о которых он имел представление, сидя рядом с ним на скамейке и чувствуя, как рука ползёт по спине, а сам мужик трындит и трындит: чистое море — вместо их речки разноцветно вонючей, номер с видом на море — вместо барака с видом на общий вонючий сортир, вино — вместо вонючих водяры и пива, чистые цветные одежды, купальники, плавки, всё из всего торчит, выступает, бугрится, и, когда вставший мужик руку ему протянул, помогая подняться, он встал, вслед за своим ***м поднялся, продолжая слушать соловьиные трели, которые его зазывали пройтись, пять минут — почти в самом центре живёт, двушка, ещё пива прихватим, а море — это роскошная Турция, там, всё что захочешь, всё, что душа пожелает, чистота, красота.

— Ну что? Ещё купим пива и двинули?

Ему пива давно уже не хотелось, ему хотелось вина в номере с видом на море и пальмы на берегу, на которых сидят обезьяны и, ухватив двумя лапами, пьют прекрасную жизнь из кокоса.

— Ну что? — мужик торопил, у него, он заметил, тоже стоял.

Мужик, слегка его лапая, убалтывал ласково, настойчиво и умело, а он кочевряжился, мол, уже поздно, дома будут о нём волноваться — что было чистым враньём, мать шла в ночную, а бабка спит и кряхтит — но мужик его стал поглаживать, продолжая о море, добрался до попы и к яйцам стал пробираться. Он дал себя ухватить, и так ему захотелось в Турцию, что он чуть не кончил, и ему ссать захотелось, о чём, слегка пошатнувшись, прямо сказал. Тот кивнул — мол, отойди за кусты, но он знал, что мужику охота подсмотреть, как он ссыт, а этого не любил, всегда в уборной, как мог, взглядов чужих сторонился.

— Ты давай, пока ссу, за пивом сходи.

— Хорошо. — странно, мужик послушался и за ним не пошёл, не подсматривал.

Рядом пошли. Мужик, не закрывая рот, его оглаживал, когда от фонарей отходили. Идти было не очень и близко. Но через полчаса доползли, и правда, хоть не в центре, но двушка: просторно, мебели мало, но вроде есть всё, на стенах картины, всё классно, если бы за окном море, настоящая Турция.

Проснулся он в этой Турции поздно, обласканный от ступней до макушки, во все дыры проёбанный, весь в малофье, засохшей и шелушащейся. Вчерашнее помнил будто в тумане: как он ещё немного выёбывался, как мужик его, убалтывая, раздевал, как ни в какую не хотел снять трусы, крепко держал, а тот его долго щупал через материю. Помнил, всё время мужик, подбадривая, повторял: «Не бзди, парень, не бзди». Он и не бздел, но всё равно было стрёмно: первый раз, к тому же ***ще у мужика был ого-го, даже больше! Не то, что его: когда не стоит, вовсе не видно, словно голый в кустах, прячется в волосах, которые лобковыми называются.

С дивана, на котором они вчера кувыркались, поднялся с трудом, будто вчерашний мужик был вампиром, вместе с малофьёй выпившим его кровь. Надо бы осмотреть себя: нет ли следов от укусов. Глянул — было пару отметин, наверное, от засосов, он и сам любил тёлкам следы, словно автографы, оставлять. Пусть помнят, и *** у него, когда стоит, вовсе не маленький.

А тёлок в их городе, вообще, очень мало. Ещё школу не кончив, только и думают, как поскорей коровами стать: мужа заполучить, в медовый месяц съездить с ним в Турцию, потом рожать и следить, чтобы не пил и деньги в дом приносил. Вариант для самонадеянных: сбежать как можно скорей, а там будь что будет, хорошо бы пристроиться к лет на двадцать постарше, чтобы мог ещё, но ценил и не бегал.

Мужика не было. На столе лежала записка: поешь, возьми в холодильнике что тебе хочется, будешь уходить — дверь просто захлопни, приходи вечером — я с работы к шести возвращаюсь.

Без подписи. Как зовут мужика? Вроде не говорил. И обращения в записке не было тоже. Похоже, познакомиться перед ёблей они не успели.

Одежда его аккуратно висела на стуле, хотя вчера спьяну он всё разбросал. На самом верху — трусы, синие грязные, с большим подсохшим пятном.

В холодильнике была колбаса.   На столе в хлебнице — хлеб. Пожевал, глядя в окно, надеясь: море, пальмы, разноцветье, всё вываливается из купальников и трусов. Вспомнил, как мужик вчера расхваливал его попу и ***, а он в ответ на похвалы, выгибая, ему подставлял и, хотя было больно, терпел, а потом сам мужику спускал на волосатую грудь. Ему, полупьяному, страшно тогда захотелось по пляжу пройтись в узких плавочках: сзади чуть не всё на виду, и прыща ни одного, спереди выпирает солидно, даже пара волосинок лобковых наружу.

Уходя, дверь тихо закрыл, осторожно, словно боясь пораниться, спустился по лестнице, вышел на улицу — там было грязно, а на душе тошно, как никогда, и в Турцию не хотелось.

Солдат

Симпозиумы - не обременительное ни для души, ни для кошелька средство удовлетворения любопытства, охоты к перемене мест.   Просто так совестно и накладно сбрасывать вериги, но некая цель - достойное оправдание не всегда достойных желаний. Необременительность хоть на несколько дней - неплохая приправа к не заслуженной, не выстраданной свободе. У последних часов этой свободы особый горьковатый привкус допиваемого кофе.

Не разрушенные деревянные центры российской глубинки, не потревоженные войнами и избытком средств на архитектурный вандализм, таят в себе особую прелесть Скотопригоньевска, за ставни которого по недостатку времени и таланта можно и не заглядывать. Что может быть замечательней предотъездного бесцельного дефилирования вдоль деревянных фасадов, а устав, фвозвратиться в номер - обкомовская броня - в котором можно, в отличие от зафасадного быта деревянной перекошенности, по-человечески существовать. Обитатели таких деревянных центров обычно люди любопытные, но осторожные: чужое заманчиво, но уж больно не наше.

Насытившись вросшим в землю чужим временем, я повернул обратно. Заблудиться было никак не возможно: здание гостиницы виднелось отовсюду, дамокловым мечом нависая. Деревянная улица, постепенно сменяясь другим временем и нравами совершенно иными, упиралась в многочисленные вывески. Перед отъездом не мешало перекусить, на ужин в ресторане не было ни времени, ни желания, ни лишних - свобода кончалась - денег, но пиццу и колу перестроечные ветры донесли и сюда.

Вынырнув после еды из подвального заведения в начавший накрапывать дождь, я ощутил откуда-то сбоку  взгляд, а сделав несколько шагов и оглянувшись,   понял, что он принадлежит невысокому в чудовищно мешковатой форме солдатику. Им он меня то ли провожал, то ли удерживал. В те времена солдатики иногда останавливали мой взгляд, но по-настоящему не интересовали. Несколькодневный пост фантазии пробуждал, но с солдатиками не связывал.   Через несколько шагов я обернулся. Он шел как бы сам по себе, не приближаясь, как-то по-собачьи за чужим увязавшись. Я ленив, но любопытен.   Внезапно остановившись и перехватив убегающий взгляд, спросил, нет ли у него прикурить. От удивления он долго ковырялся в карманах, но спички нашлись.   Ожидая пока, прикрывая огонь от дождя, закурю, он уже откровенно всматривался в меня, видимо, пачка мальборо, еще больше разожгла интерес.

Его наверняка только-только призвали. В есенинском лице была какая-то червоточинка: все будет хорошо - так и засохнет, а нет - не приведи Господь. Щеки еще не брил, только подбородок и верхнюю губу, да и то не часто. В благодарность за спички без слов протянул пачку, как водится, щелкнув пальцем по донышку - подавая сигарету. Взял и, любопытства стесняясь, крутнул рассматривая, а, прикурив, выдохнул осторожно спасибо.

Через минуту он уже на законных основаниях состоявшегося знакомства охотно отвечал на вопросы. Из сибирского поселка, мать и сестра, отца нет, забрали сразу после школы, пошел на год позже, поэтому и не успел ничего, в армии четыре месяца, в учебке дрючили сильно, сейчас ничего - в хозроте, часть рядом с городом, иногда отпускают. Жрать хочется всегда, хлеба достаточно, но всего остального мало, лучшее - старикам, не бьют, но шпыняют, работать за себя заставляют, жить можно, только нет денег совсем, даже на сигареты.   В казарме холодно, одеяло тонкое, а свитер, рубашку и спортивный костюм сразу же сперли.

Получалось, он меня провожал. Сигареты докурились. Недалеко от гостиницы была пиццерия. Отказывался, так что пришлось, как бы играя, подтолкнуть его в дверь. В несколько приемов он все сглотнул, и, уже не отказываясь, медленней повторил. Допив колу, выдохнул сыто спасибо. Выйдя из пиццерии, протянул ему на прощание руку. У подъезда гостиницы обернулся. Он стоял и смотрел в мою сторону, будто бы провожая. Вспомнив, что в казарме холодно, а вещи украли, я решил отдать что-нибудь из командировочного набора. Он словно ждал, что обернусь и позову.

На этот раз отказываться не стал, может быть, не хотел искушать судьбу, и через несколько секунд мы поднимались с ним в лифте. Тогда мне и в голову не пришло, что не стоит на виду у всех подниматься в номер с солдатиком. В переполненном лифте мы оказались лицом к лицу. Его рот был слегка приоткрыт, я ощущал его дыхание, в глазах - неистребимое удивление, на правом подбритом виске - крошечная родинка, которую хотелось смахнуть. Было сыро, моя одежда и его форма успели набраться влаги, но батареи в номере были горячие - уже топили, так что можно подсушиться, тем более есть еще время. Достав свитер и спортивный костюм, протянул ему. Он не сразу сообразил, что это подарок, а сообразив, стал долго отнекиваться. Последним его аргументом, последней попыткой оградить врожденную стеснительность перед не виданной щедростью было то, что вещи на него велики. Он и сам понимал, что преувеличивал: мой размер хоть и был явно больше, но не настолько, чтобы это имело значение для вещей, назначенных для ночного ношения в качестве пижамы под одеялом. Своим «примерь» я его убедил. Раздеваться для сушки мы стали одновременно. Его китель и свой пиджак я разместил на батарее, где больше не было места. Когда обернулся, он рассматривал в зеркале свое новое - в японском свитере - изображение. Нижняя половина была по-русалочьи обезображена обвисающей мокрой тканью, но он себе нравился, может быть, вспомнив картинку в журнале или виденное по телевизору.

- Ну, вот видишь, окей. Валяй дальше, - подтвердил я факт дарения.

С рубашкой заминки не было, под ней оказалась вытянутая, не по размеру, застиранная майка. Снимая брюки, он отвернулся, а момент надевания спортивного костюма я, занятый устройством своих брюк на единственном стуле, пропустил. Когда поднял глаза, он был уже в полном облачении, и против ожидания странно глядел не в зеркало, а на меня. К всегдашнему удивлению, примешалось что-то растущее из червоточинки. Как будто вместе с формой он снял броню и, не стесняясь, разглядывал меня, втягивая глазами и приоткрытым ртом каждый мой волосок. Но по-настоящему я понял его, когда взгляд разрезал меня посередине. Поначалу показалось, что это обычное его удивление: мои белые обтягивающие трусы резко контрастировали с его обвисшими черными.   Но даже мешковатые, они не могли скрыть возбуждение. Он стоял неподвижно, не решаясь сделать малейшего движения - навстречу мне и, казалось, удивившему его самого возбуждению. Фигура была настолько нелепа, что трудно было удержаться от улыбки. Руки, обвисшие вдоль тела, вытянутая майка, обнажающая с двумя розовыми отметинами грудь, почти безволосые ноги. И сквозь эту детскую незащищенность, нескладность, проламывалось, как сквозь девственную плеву, желание. Подавив улыбку - он мог принять ее за издевательскую - я ждал, когда он успокоится или же отвернется. В номере темновато, однако зажигать свет явно не к месту. Что-то спросил, полагая, что отвлеченный разговор его успокоит. Односложно ответил, но позы не изменил, не шелохнулся. Червоточинка из темной отметины на кожуре разрасталась, превращаясь в червивое яблоко. Следующее мгновение и два движения, его и мое, слились: его рука непроизвольно, по казарменной привычке потянулась к вздыбленным трусам, а я ощутил, как во мне, не подходящее ни месту, ни обстоятельствам, желание поднимается.

Навстречу друг к другу шагнули одновременно. И - как там, в лифте, теснота, родинка на виске и дыхание. Его губы ткнулись в мои. Я, подхватив движение, коснулся своим ищущим языком его, неподвижного, влажного, неумелого. Увидел родинку и слизнул, затем - розовые отметины. Руки сплелись и разбежались - сорвать друг с друга последнее разделяющее, и встретились, дразня, возбуждая друг друга. Растущая жажда, не находя выхода, натыкаясь на неумелость, проступала потом, мы искали друг в друге что может совместиться, соединиться, совпасть. Как раньше, на улице, он шел за мной по-собачьи покорно. Мои руки обхватили его маленькие, едва ли не по объему моих ладоней, выпуклости без единого волоска, следуя за мной, он ласкал мои, с густеющими книзу волосами.

Я обхватил его твердый вздувшийся и легким движением отодвинул кожицу, обнажив готовую взорваться головку. Он сделал то же, и плоти взорвались одновременно. Мы вновь ласками вернули друг другу желание. Он мною дышал, впитывая дыханием мое возбуждение. Его губы сомкнулись, язык заскользил, задрожал, забегал. Обессиленный, из объятий его выползая, опустился я на колени. Белая дуга выгнулась - к его животу, вновь нас соединяя. Затем я повторил все, чему он меня научил. Обессиленно уползли на кровать. И снова руками, губами я вхожу в яблочные половинки, ищу зовущую, требующую меня червоточину, и она, разрастаясь, учит, манит и требует.

Проснулся я через час, но ни тогда, ни после не мог толком восстановить кусок жизни между гостиничным номером и голосом стюардессы, требовавшим пристегнуть перед посадкой ремни.

Обыск

В каждом из нас - два не совпадающих человека. Внешний - для всех, другой - для себя. Я только что вернулся из мест, где когда-то провел несколько месяцев жизни. Ни тогда, ни сейчас попадал туда не по своей воле, но в обоих случаях не сопротивлялся, осознавая: судьба. Сейчас - он послал. Он - мой учитель, с которым рядом живу почти десять лет. Он меня привел в северный монастырь, а затем позвал за собой сюда, как он говорит, в святую точку Творения. Он впервые сказал мне: пиши. С тех пор для всех я странный послушник, откладывающий постриг и пишущий трактат о предопределении и свободе. Это - для всех. Знает ли он, учитель, обо мне больше? Знает ли, почему я пришел к нему, почему откладываю постриг, почему я пишу? Я решил принять постриг только, если благословит меня, узнав другого. Будет это не раньше, чем скажу ему: «Учитель, не умирай, выслушай меня, за всю жизнь я не сказал тебе самого главного, не умирай, я не успел задать тебе, самый главный вопрос, не умирай».

Учитель послал меня туда, где много лет назад мальчишкой я стоял недели, месяцы напролет с оружием, в каске, несмотря на то, что цельсиевый термометр был  похож на взбесившийся Фаренгейт. Все беженцы подходили, расставив руки, для обыска. Искали оружие, но ни разу ни у кого не нашли ни единого патрона. Оружие доставляли иными путями, о которых все знали, но сделать ничего не могли. Обыскивать же - дело нехитрое.

В особый отряд я попал не по своей воле. Никогда не стремился - прибило волной, не страшной, даже ласковой, самолюбие щекотавшей, выбросившей на берег моря - ни разу не удалось окунуться, хотя берег был недалеко от нашего блокпоста. Все там было закручено по-настоящему. Деньги нам, соплякам, платили немалые, и вылететь оттуда никто не хотел.

Они подошли под вечер, всей семьей, старики впереди, в одинаковых запыленных новых дешевых тряпках - гуманитарная помощь. Остановились на желтой вытоптанной лужайке, ее мы называли смотровой, остановились сами - порядок был изучен давно. Нас было двое, остальные мыться ушли. Смеркалось, но прожектор мы не врубали - горючее экономили, хотя могло и влететь. Мне нетрудно представить себя тогдашнего - несколько лет на стене висела старая фотография. Форма для фото сразу же после стирки, в каске, с Калашниковым, оттопыренные губы, огромные от удивления глаза, приоткрытый рот. Неизвестно для какой надобности наряженный школьник.

И вправду, я еще не успел отойти от школьных последних месяцев - сразу после поступления в университет вышел указ, отменивший отсрочки, и  все поступившие под заслуженные властью проклятия загремели. Я сразу в спецподготовку – волна понесла.

Море было не единственным не кусаемым локтем. Другой - юные беженки. Не заигрывать с ними было одним из писаных законов, которые в нас вдолбили. Еще один категорически запрещал выходить за территорию. Но были и неписаные законы. О них новички узнавали не сразу.

Однажды из рук парня-беженца вырвалась, чего-то испугавшись, собачка, и мне было приказано пойти на поиски вместе с ним.   Через несколько минут она отозвалась на свист, и повернули назад. Я за ним - мимо кустиков, где, как оказалось, один из наших нарушал писаный и исполнял неписаный закон.

Поглощенный своим делом, он не заметил ни меня, ни мальчишки, ни собачки. Перед ним на кустике лежал развернутый глянцевый журнал из тех, которые были здесь в изобилии и которые вызывали у меня поначалу интерес, а затем - отвращение. Самое противное - глянцевые пальцы с лакированными разноцветными ногтями, раздвигающие заветную плоть, словно разрывающие бледно-розовое сочащееся мясо, такое как у свежей - холодным оружием - раны. Он стоял, согнувшись, глазами разрывая еще сильней, чем она. Штаны-трусы спущены до колен. В быстро двигающейся руке мелькало красное, другой рукой он ласкал маленькую с нежной кожей мошонку, завитки на лобке намокли, по темной полоске от пупка вниз - капли пота.

В тот же вечер после смены, не вымывшись, я пошел исполнять неписаный закон.   Мне было четырнадцать, когда так набухло, что, казалось, из ванны вышвырнет голого. Нескольких легких прикосновений было достаточно. С тех пор это стало привычным до тех пор, пока рыжая Светка сама не расстегнула и вцепилась своими лакированными ногтями, потянув, валя на себя и воткнув в свое глянцевое мясо. Я кончил так быстро, что она не успела начать, потом ей пришлось повозиться, стаскивая с меня джинсы и не желавшие расставаться с попой трусами со стыдливо сморщенным никчемным ***чком. Второй раз я взмок и запыхался, но она была довольна, хотя ей не удалось пристроить мои руки лапать ей грудь.

Идя в кусты первый раз, я, следуя примеру, захватил журнальчик. Развернул, положил перед собой, озираясь, брюки спустил, стянул мокрые трусы - ветерок ласково коснулся пропаренной кожи. Дело шло туго: то ли устал, то ли отвык, но ощущение, что сейчас из ванны швырнет, не приходило. Уже закрыв журнал, подтягивая трусы, вспомнил - мокрые завитки, полоску в каплях пота. Рывком сдернул трусы, нескольких нежных, обычно вступительных движений было достаточно.

С тех пор походы, сопровождаемые понимающими взглядами, стали привычными, как у всех. В это утро, зная, что вечером стоять допоздна, я уже успел там побывать. Наспех обысканная, семья вместе с моим напарником отошла к краю площадки. Остался один парнишка в разноцветной майке и тренингах. Подошел, заученно подняв руки, обнажив спутанные в мокрые колечки, недавно отросшие волоски. Автоматически притронувшись к груди, я почувствовал крошечные, твердые, как шарики, соски, заученно ладони скользнули по бедрам и совсем неожиданно вернулись назад. Он, уже опустивший руки, поднял их, открывая заветное, и я прикоснулся к его волоскам, ощутив капли пота. Он повернулся, отдавая себя мне - моей миротворческой власти, и я дольше обычного ощупывал, вбирая в себя запах и каждый изгиб. Сквозь легкую ткань я ощутил прохладу его выпуклой попки, мне захотелось раскрыть ее и войти в нежную заветность между двух половинок. Теперь он должен был сделать шаг в сторону - обыск закончен, а потом двинуться к своим.

Но неожиданно он повернулся ко мне своим ни разу не бритым лицом, с пушком на висках и подбородке и темной верхней губой. Повернулся неловко, качнувшись, и моя обыскивающая рука на мгновение, скользнув по животу, вобрала в раскрытую ладонь его выпирающий ***.

Конечно, по нынешним временам эта история совершенно невинная. Но у меня и точка отсчета иная и времена совершенно другие.

Об этом учитель, я хочу рассказать тебе. Ни о чем другом, хотя этого другого было немало.

Форма и содержание

Заметив издалека, приближаясь осторожно, не глядя — посматривая, придумываю вопрос — остановить, в нужное русло направить беспорядочное движение без цели и смысла. Ближе — виднее растерянность, даже напуганность. Форма щупло совсем недавно надета на совершенно недостаточное содержание — тела для нее маловато, но очень поношена: новой для него не нашлось. Вероятно, и не искалось. Под ней ничего не угадывалось, только торчалось: ноги вниз, вверх узкая шея с нахлобученной кривовато стриженой головой.

То ли мне везло на солдатиков, то ли, откликаясь на зов молодого еще подсознания, они сами, попахивая казармой, ко мне приплывали. Даже прикармливать место не надо, наживку глотали — знай, удочку вынимай. Союз, воняя, кончался, но рухнуть еще не успел. Цой истошно требовал перемен. А в армию, продолжая вырабатывать новую породу — советского человека, призывали по-старому: с востока — на запад, с севера — на юг и наоборот.

Знакомый гул, тревожный и радостный, исподволь меня наполняя, вел неотвратимо к заветному. Как сложится? Вопрос, глупый и неуместный, возник и стушевался. Откликнулся то ли затравленно, то ли слегка обнадеженно, что заметили. Подружились мы быстро. Почти бессловно и безголосо: он похрипывал от неуверенности или же от простуды. Попросил колбасы. Я был не против. Но магазины закрыты. Иначе бы побратались. По-русски он был не очень. До советского человека ему было еще ой как далеко. Но я с ним о Канте беседовать не собирался. И даже об Алишере Навои, о котором знал, что тоже узбек, как и мой голодный солдат и собрат. Извиняясь, будто самолично магазины закрыл, дал ему бумажку, на которую грамм триста дешевой колбасы можно будет купить, если сильно ему повезет. Шансов напасть на дорогую не было никаких.

Расспрашивая и вполуха слушая, бесцельное движение я направлял в сторону от фонаря, который на удивление и назло светил слишком исправно. Как и он, в чужом внимании я не был заинтересован, но то ли меньше боялся, то ли больше хотел.   Вокруг было пусто. Вернувшись с работы, все разбрелись по телевизорам, а любители ночной жизни только входили во вкус в тех немногих освещенных местах, где она еще теплилась.

Тропинка сузилась. Свет в достаточной степени потускнел. Надо было переходить к формам общения мало вербальным, ему больше доступным. Осторожно и вроде бы невзначай коснулся щеки и положил руку ниже пояса сзади, сперва вроде бы легко движение направляя, а затем скользя вниз по ложбинке. Ему, видимо, было еще слишком светло. Он схватил мою руку, поползновения затрудняя. Так соревнуясь, мы двигались в сторону детской площадки, понятно, совершенно пустой.   Он вздрагивал от каждого скрипа, от малейшего шороха.

Дети спали. На их площадке было темно. Из осветительных приборов только луна, с которой ничего поделать было нельзя. Но облако и ее пригасило. В двух шагах не разобрать, кто перед тобой, тем более, чем занимаются. И это оказалось связанным с силой его сопротивления в степени значительной, даже решающей. А когда мы, прижавшись, втиснулись в космический корабль, внутри которого лесенка вела к пологому спуску, с него, забегаю вперед, мы вместе под конец и скатились, руки его совершенно ослабли. Пряжка, мелькнув, прожелтела, брюки не задержались, а черным длинным трусам пришлось помогать.

Когда содержание, радуясь, освободилось от формы, первое оказалось совсем ничего. Второе его до неузнаваемости искажало. Насмотреться б, насытиться выпуклостями и впадинами, словно пейзажем, внезапно открывшимся за уродливой свалкой, наиграться, налюбоваться райскими яблоками, из-под ветки свисающими. Но юные тела торопливы. А память, хоть до плоти охоча, но очень обманчива. Ей бы флейту, стиснутую губами, венчик розовый на челе, волоски подмышек, на легком ветерке развивающиеся, словно водоросли в светлой зеленоватой воде. Не казармой пахнет — цветами, потом и молодой пунктиром брызжущей малафьей.

Избавившись от груза ответственности перед родиной, ускользающей из-под ног, которой он присягал, парнишка оказался стройным, смуглым, на удивленье умелым и — что удивило — во весь рот улыбающимся. Чему? Тому, что в его новой стране секс все-таки будет?   И колбаса. И возможность купить в любом магазине. И будут на это деньги. Надежды питают юношей, как известно. Особенно голых, со спущенными штанами на сапоги, с розовыми пятнышками сосков на безволосой груди.

Заговорил звонко, быстро и непонятно, то ли на родном языке, а может, и на моем. Если бы вслушивался, может быть, кое-что понял. Не до этого было. Впервые в жизни — так уж привелось — увидел обрезанный, сиротливо торчащий из плохо выбритого лобка. Вверху, по углам трапеции, словно бантики, курчавились смешно не добритые завитки.

Теперь уже он мои усилия настойчиво направлял в нужное русло. Это голодному нужно много времени, чтобы насытиться. Очень скоро, тяжело задышав, он затрясся и задрожал, в лунном свете дуга прерывисто засеребрилась, и выведенный на орбиту космический корабль был забрызган биологическим материалом с планеты Земля.

Потом на корточках он самозабвенно то ли причмокивал от удовольствия, то ли всхлипывал, вспоминая своих старших братьев, по-семейному его обучивших. А мне где было учиться? Семейная традиция напрочь отсутствовала. Фотки ходили гетеро и никакие иные. Воистину, этого секса там и тогда не было и в помине. Поэтому приходилось любить, как на душу ляжет.

Сосал он, словно дегустировал наконец добытую колбасу. Это меня напрягло, но, гнусную мысль отогнав, я настойчиво размыкал плотно сжатые набухшие губы, пробиваясь всё глубже. Теперь пришла моя очередь оробеть. Ловко под меня поднырнув, он пролизывался в меня, словно желая через ласковый язычок в меня перелиться. Изо рта выпустил сладкую восточную змейку, и та, словно флейта ее зазывала, в одно мгновение слизала меня, как мороженое, и, раскрыв, проникла глубоко, туда, где меня уже не было, а была только она, в меня самого обратившаяся.

Рук, ног, губ и всего остального у него было больше, чем у меня. Он выгнулся и направил. Послышалось чмоканье, словно губы вниз опустились. Почему-то они оказались в ласковом густом перелеске. Глупо мелькнуло: если спереди брить, сзади гуще растет.

Потом, как уже говорилось, мы поднялись в корабль и через несколько секунд усталые и счастливые приземлились.

 

Серафим

Имя у него было даже по нынешним временам редкое и чудное, которым его никто не называл. Почему, с какой целью мать учудила, никого в роду с таким именем, и сам он не знал. А может, и знал, но не говорил. Серый, Серега, так все его звали, человек был не разговорчивый: сидит, пиво из банки посасывает и молчит, видно, тихо думает о своем.

Внешности ни в одном месте не выдающейся, он значение имени не оправдывал: не огненный, не жгущий, наоборот, сероватенько-белобрысый, а древнееврейского в нем до несчитанного поколения ноль, может, и меньше.

Немногословный пацан безотказный. Что ни попросишь, помолчит и сделает, как просили. А просили Серого много и по службе, и вне. Сантехник, уже пару лет после колледжа на своей колымаге по микрорайону мотается: устраняет протечки, старое на новое, когда есть, охотно меняет — обычные дела городские.

Колымаге Серегиной, если по человеческим меркам, лет девяносто, как минимум. Скрипит, трещит, грюкает, однако же ездит. Серегиными молитвами и тщанием терпеливым. Смотрит за колымагой, будто личный его мерседес. У неё, как у Серафима имен, немало названий: драндулет, развалюха, тачка и многое другое — по настроению.

То, что Серый — сантехник, конечно, не главное. Безотказный он человек, сильно отличный от сложившегося стереотипа: ломака, ленивец, хитрец. Сергуня наоборот, совсем без хитринки: как говорится, ни в одном глазу, добавим от себя, и ни в другом. Сколько надо, столько корежится, мозги вентилю несуразному упорно вправляя. Что ни попросят, сделает, хоть по работе, хоть так. Если в силах просьбу исполнить, конечно.

Дамам Серега вежливо, насколько умел и получалось, отказывал, всегда извиняясь. Мол, я не по этому делу. Как понимать? А как хочешь. Обычно понимали: я — сантехник, а не ****ун. Ну, и пусть. Хотя Серый в виду имел совершенно другое.

После того, как его еще совсем пацаном в общественном туалете брюхастый дядька зазвал вместе в кабинку зайти и там кое-каким азам научил, схвативший неожиданный кайф Сережа понял про себя навсегда: он по этому делу, а девушки, женщины, дамы не про него.

Так что, будучи человеком совсем безотказным, Серый просьбы и предложения парней, мужиков и даже стариков всегда исполнял. Сверстников и тех, кто помладше, среди его партнеров почти что и не было, может быть, потому что его партнерами по большей части были клиенты, а молодые ими редко являлись.

Партнеров у Серого было немало. Точней сказать, много. Если вправду, почти каждый день кто-нибудь новый. Кто-то с грязным ртом и нечистыми мыслями скажет: ****ун, что неправда, Серый никогда первым не предлагал, всегда лишь откликался.

В первый же рабочий свой день, на первый вызов приехав, забившийся сток быстро аккуратно прочистив, в квартире этой он задержался: хозяин, старик, лет семьдесят, может, и больше, попросил сперва голым раздеться: давно обнаженного парня не видел, потом стал мять и ласкать: давно юное тело не лапал, затем разделся и сам и в постели уже попросил дряблую сраку раздвинуть и, надев гондон, трахнуть покрепче: давненько туда мужской орган не проникал.

Нет нужды добавлять, что, дав выдрочить свой, он, не кончая, под громкие стоны, ахи и охи, доставил старику огромное позабытое удовольствие, после чего дал тому пососать и по просьбе старика в рот тому кончил.

Классно подмахивавший старик после всего протянул Сереге кусок своей маленькой пенсии, пригласив приходить, что он исполнил: деньги взял и, когда было свободное время, заезжал поговорить по душам (у гомосеков все разговоры душевные) и потрахаться.

Старик стариком, но в молодости был, как оказалось, из ****унов первый ****ун и по дамской части, и по пацанской. Последний раз они, как старик говаривал, возлежали за день до смерти. Через несколько дней после того, как случилось, Серега к нему забежал — дверь опечатана: не было наследников у старого ****уна, все государству досталось. На кой стариковское барахло государству? Своему толку никак дать не может. Ладно, не Серегино это дело.

За три года после того старика донжуанский список Сереги неимоверно разбух. Повторимся, почти каждый рабочий день кто-нибудь новый. В знании предмета и в мастерстве очень прибавил. Насмотревшись порнухи, для подбодрения партнеров, которых ему судьба посылала, научился акт мужеложества соответствующими звуками сопровождать. Выработались даже разные партитуры для трех различных фаз совокупления: для прелюдии-увертюры, серединной фазы и обязательно бурного окончания, почти соната.

Однажды попался вентиль заковыристый, немало над Серым поиздевавшийся. Но и Серега не промах: не даешься, пеняй на себя! И так Серега, и сяк: никак не дается. Хозяин квартиры — раком стоящий Серега чувствовал — за ним наблюдает. К этому он привык. Его забота — вентиль. Хозяин на удивление молодым пацаном оказался, похоже, даже младше Сереги, что крайне редко случалось.

Повозившись-помучившись, Серый все-таки непокорного к миру принудил, однако, долго сопротивление упрямца ломал. Хоть и привычный, еле поднялся, трусы-штаны, немного слезшие, поправляя. Поднимается — перед самым ртом давно готовый к употреблению хозяйский красно-залупистый вот-вот белесеньким брызнет.

Неторопливо Серый голову поднимает, пацан его под мышки подхватывает, и как-то само собой они голыми друг на друге очутились в кровати: сперва парень Серегину попу долбал, потом поменялись.

Серега умел долго-долго терпеть, не кончая, парень оказался таким же. Хорошо, что вызов оказался последним: наигравшись всласть, одновременно кончили, потом пили коньяк, закусывая хлебом с сосисками, после чего снова легли.

Жаль, парень квартиру снимал, через пару недель съезжал, накануне они грандиозный пир-перепихон учинили, все тело Серого ныло потом: крепатура, а писька и срака несколько дней напрочь отказывались от любого вида сношения, так что Серега безотказно отзывчивый нескольким отказал, ссылаясь на недомогание, не уточняя какое и обещая после восстановления формы их обязательно навестить. Что честно исполнил: слов на ветер он не бросал, к обещаниям относился чрезвычайно ответственно.

Случилось как-то ему попасть, как кур в ощип, на, скажем так, вечеринку: кран сломался у них. В комнатах шум, визги, возня, а на кухне кран во все стороны брызжет, среди гама-грохота на потеху себе фонтанирует самозабвенно. Этому сантехническому бесчинству Серега за пару минут конец положил, был в комнаты зван, где голое мужичье разнообразного возраста танцевало, целовалось, друг друга лапало, в рот брало, входило и подставляло.

На новенького, понятно, набросились, одновременно всем голым вздыбленным кодлом все известные действия с его скромным телом неистово учиняли, что Сереге, к оргиям непривычному, сильно понравилось, и он, по своей природе медлительный, стал к этому не спеша привыкать, все активней на поползновения в его адрес, как всегда обстоятельно, откликаясь. Оргия, как оказалось, была по случаю дня рождения хозяина квартиры, за которого несколько раз пили шампанское, главным пидором правобережья того величая.

Пили и за новообращенного Серафима: представлялся Серый всегда именем настоящим. Но и в этом пьяно голом потном кругу вздыбленно возбужденном долго настоящее имя его не продержалось. Выпили за новоявленного друга, за обладателя безволосой груди, за обладателя прекрасной попочки и длинного юркого язычка, за обладателя замечательно залуписто-красного — все в один тост, произнесенный разными, высокими и низкими, хрипловатыми и звонко еще ломающимися, голосами.

Такое имя-оборотень Сереге досталось. Мать в молодости была нарасхват: еще совсем девочкой её мальчишки постарше охотно и очень активно хватали за вторичные половые признаки, очень даже развитые совсем не по возрасту, затем стали энергично пользоваться и первичными. Кто-то и стал отцом Серафима, который вырос в мать безотказным.

Раз, по дороге сломавшись и долго уговаривая драндулет опомниться и продолжать исполнение служебных обязанностей, Серега к клиенту здорово опоздал. Особенно неудобно стало, когда увидел, что у мужика-инвалида без правой ноги творилось на кухне. Так что, когда поток воды был усмирен, вентиль заменен на надежный, пришлось Сереге раздеться и приводить кухню и комнату в надлежащий порядок.

В одних трусах — носил семейные, не любил, когда что-то мешает свободному волеизъявлению гениталий — он ерзал по полу, собирая воду в ведро, замечая взгляд одноногого, следящий внимательно за малейшим движением из семейников выползающего.

С приближением устранения потопа Серега ожидал предложения остаться выпить и закусить, или еще какой формулировки, означавшей: давай, парень, с тобой поиграемся. Однажды на это предложение Серый ответил: «Во что? », получив ответ: «Не во что, парень, а чем». Продолжая вступление к игре, которая, понятно, случилась, он спросил: «Чем? », после чего и был без лишних слов ощупан, поставлен раком, и в этом положении, которое очень любил, был удовлетворен до такой редкой степени, что кончил, к иным действиям не прибегая.

Серега ждал-ждал и, не дождавшись предложения от инвалида, стеснявшегося себя самого, решил на помощь прийти, попросив разрешения принять душ, после чего вышел из ванной в чем мать, Серафимом назвавшая, его родила. Правда, родила не со стоящим, а он, решив инвалиду жизнь облегчить, вышел, пару раз — обычно больше ему было не надо — писю приободрив.

Инвалид был сражен щедрым Серегой, исполнившим со свойственной ему тщательностью и щепетильностью все пожелания мужика, после армии, где ногу оторвало, не имевшего секса. Да и до армии его было немного, тогда, правда, не с пацанами.

Инвалид кончил быстро, не успев использовать весь богатый арсенал возможностей Серого, который потом частенько к нему заезжал. Если рядом его заносило, подъезжал и, хоть на пять минут, забегал, спустит штаны, покрутит сракой, покажет себя во всей красе, даст пососать и обратно: краны, письки, вентили и отсосы, скорчившись, раком, одним словом, как того требует обстановка.

С утра до вечера крутился Серафим белкою в колесе до того момента, когда у колымаги ни с того, ни с сего тормоза отказали, и врачи, как ни старались, откачать его не смогли.

Откуда я это все знаю? Извините, забыл представиться: Толик, друг Сереги с первого класса. Мы с ним уже с волосатыми лобками   повзрослевшими пацанами немного побаловались, но потом наши пути разошлись: я не сантехник и по делу другому.

Мать о жизни Серафима не знала, сказать можно, главного. Может, о чем и догадывалась. А может, и нет. Это бы к лучшему. Она гомиков-пидоров не жаловала: не мужики.

 

Ублажение

Все сладилось классно.

Этого вечера Сева ждал очень долго. Ждал, подробно и тщательно разнообразными красками рисуя в своем воображении. Можно сказать, с детства вечер этот он рисовал.

Татьяна, наконец, согласилась, и Сева к девяти к ней придет. После этого попьют чай и лягут спать, как муж и жена, кровать, конечно, на одного, но Сева худенький, совсем еще мальчик, да и Татьяна не в три обхвата.

А Колька с Валькой в общаге сдвинут кровати и после этого тоже завалятся спать, а утром после того пойдут Севу с Татьяною навестить, молодоженов, так сказать, с первым разом поздравить.

Но, как всегда, гладко было лишь на бумаге, хотя никто ничего не записывал. А жила Татьяна как раз за оврагом, в частном секторе комнатушку снимала: в колледже, куда поступила, мест в общежитии не хватало. Зато в колледже, куда поступил Сева и где второй год Колька учился, был недобор, и разрешили по двое в комнате жить, вот так просторно они жировали. Прошлогодний Колькин сосед не приехал: то ли бросил, то ли что-то случилось, и, в коридоре наткнувшись на Севу, Колька позвал жить с собой, о чем оба не пожалели. Колька Севу во всем наставлял-направлял, став ему вроде старшего брата: и побранит, и пожалеет.

Валька с Колькой с прошлого года ходили. У нее дома было нельзя. Поэтому Колька ее в общагу водил, Сева гулять отправлялся, они сдвигали кровати, но друг друга не всю ночь ублажали — не мог же Сева по разным углам ошиваться, а Татьяна к себе не звала и, вообще, не подпускала.

Севе страшно нравилось Колькино «ублажать». Он давно, еще в школе — они вместе учились — Татьяну хотел ублажить, ну, и чтобы она его — мысленно повторял — ублажила. Но в школе, в которую из соседних сел все годы ходили, та на него не смотрела. Правда, и на другого кого тоже ни единым глазком. Здесь, в городе, случайно пересеклись, Татьяна Севе обрадовалась: знакомое лицо, столько лет в одном классе, почти, сказать можно, родное.

Стали вместе ходить: в парк, на качели, в кино, еще куда, в кафе — есть мороженое. Сева о ней Кольке рассказывал. Тот слушал внимательно и говорил — не торопиться. Раз она гордая — как бы всего не порушить, а с ублажением, набравшись терпения, следует повременить, хотя он понимает, конечно, что Севе не терпится. А чтобы меньше хотелось, надо пока самому себя ублажать.

Сева видел не раз, как, устроившись на ночь, Колька в телефоне смотрит порнуху, и под одеялом, не слишком таясь, несмотря на Вальку, себя ублажает. Короче, Колька ему предложил вместе смотреть и пусть каждый собственноручно, глядя в экран и друг на друга, себя ублажает, а чтобы постель не забрызгать — он тем временем на Севину кровать в одних трусах пересел — самое лучшее, хоть стоит денег, надеть.

Как надевать, на своем показал, но у Севы почему-то не получилось, и Колька ему, как другу, помог. От Колькиных пальцев Сева тут же едва не спустил, так что долго ему не пришлось, глядя в экран, как волосатый мужик огромную телку во все дыры трахает, себя ублажать.

Колька, как сам говаривал, его воспитывал, в том числе сексуально. Давал картинки смотреть и видео, подсовывал рассказики всякие, подобные этому, который так начинался.

Весна! На земле травка проклюнулась, а у мальчиков волосы на лобке, почки на деревьях набухли, яйца у юношей. Хорошо весной! Тепло весной, весело! Все, что растет, жаждет зазеленеть и процвесть, а всё, что движется, жаждет в единую плоть совокупиться.

Но это в рассказе. У них до весны еще далеко. У них пока осень. Учебный год в самом начале.

Колька рассказал, будто Пушкин где-то там в ссылке на балу появился в полупрозрачных штанах, под которыми не было ничего, и на свету все было видно. Но Сева этому не поверил. Спросил, где он вычитал. Колька ответил, что от кого-то из друганов услышал.

Подсовывал и стишки, которые мгновенно запоминались и от которых было невозможно отделаться.

Ебин рот, ядрена вошь,

Ты мою пи*ду не трожь,

Буду я, ****а мать,

Х*й тебе, пацан, сосать!

Остопи*дело вставлять,

Буду пацанам вафлять!

Последнего слова Сева не знал, и Колька охотно ему объяснил, для убедительности продемонстрировав, в рот палец засунув, как это делается.

Ходить с Татьяной стало чуть легче, но ненадолго, и по совету Кольки, провожая, почти у самого дома, но до окон, из которых хозяйка могла их увидеть, не доходя, взял ее за руку. На удивление Татьяна этому не противилась, и, проконсультировавшись, Сева в следующий раз полез целоваться. Татьяна отстранилась, но позволила обнять и даже по бедрам и попе погладить, чему короткая куртка совсем не мешала. Дальше — больше. Не целуясь — почему-то этого не хотела — не только позволяла трогать везде, кроме самого жаркого места, но и сама трогала тщательно и внимательно, контуры пальчиками нежными намечая, но высовывать не позволяла, так что после расставания там очень болело казалось, вот-вот что-то лопнет. Поэтому, распрощавшись, в какую-нибудь темноту заходя, он свою тяжелую жизнь облегчал.

И вот однажды, позволив всю себя обласкать и его между ног, как никогда долго и сладко, полапав, Татьяна сказала, что хозяйка уезжает вечером в субботу и на все воскресенье, она Севу, с которым так крепко, так тесно они подружились, приглашает прийти на всю ночь — друг друга ласкать и всю жизнь любить, как он много раз обещал.

Сева Кольке все рассказал. И когда они, подрочив, уже вытирались, предложил заебистый план, с которым Татьяна тотчас же согласилась, а Вальку никто и не спрашивал: что Колька скажет, все ей было окей, со всем соглашалась.

Наобум Лазаря Колька делать ничего не любил. Пошли в магазин, не жмотясь, затоварились, цветы Татьяне — Валька и без них обойдется, лишние траты им ни к чему — вернулись в общагу, и Колька велел идти в душ, пусть холодной водой — ради такого дела потерпишь — помыться, залупив, там тщательно с мылом, промыть, надеть чистые трусы, но не те до колен, а которые плавочки, чтоб аппетитно торчало, чистую майку, носки тоже чистые, само собой ясно, надеть сиреневую Колькину рубашку и галстук в тон, взять букет и пакет с бутылкой вина, не шампусик, но сладкое и дорогое, не забыть тортик, без крема, вафельный, шоколадный, и — садись, по чуть-чуть для храбрости и на дорожку.

И правда, себе Колька, как обычно, налил полстакана, а Севе на донышко. Напоследок велел по возможности — он понимает — не торопиться, как можно дольше ее целовать, у него, Кольки, чем дольше целуется, тем дольше стоит, обязательно с языком, потом ласкать пальчиком, пока горячо не станет и влажно.

Чтоб не забыть, Сева наставления про себя повторял, надеясь завтра утром, визит принимая, на Колькин украдкой брошенный взгляд ответить, большой палец подняв и широкой улыбкой благодаря старшего брата, наставника за науку ублажения, уроки которой ему здорово на пользу пошли.

Но Татьяна за оврагом не зря поселилась.

Радушно встретила. Обнялись. Стал ее раздевать — помогала, особенно с лифчиком. Ласкал — не сопротивлялась. Спустил брюки с трусами — потрогала, покатала, залупа под пальцами ее замокрела. Потянулся целоваться, высунув язык — скривилась, задохнулась, будто рвать потянуло, водка — как учуяла-то на донышке? — проорала, взбрыкнула, оттолкнула, отпрыгнула, вмиг обратно все на себя нацепила, его с кровати столкнула и голого, жопой сверкающего, ковыляющего, путаясь в трусах и брюках, к двери потащила, чуть с торчащим не выставила, еле успел подтянуть, уже на улице назад в трусы, в штаны, как чужое, запихивал.

Ничего не понимая, дрожа от холода, злости и унижения, поковылял, как одинокая лошадь в стойло, обратно. А куда еще было идти ночью, когда после этого и чая с вином и тортиком они должны были, как муж и жена, в одной постели под одним одеялом голые друг дружку ласково ублажать, ко второму туру готовясь?

Оплеванный, избитый, измученный до общаги Сева доплелся, долго стучал, пока дежурная, смерив презрительно взглядом, будто это она ему не дала, шипя в ухо, его не пустила.

У своей двери сел Сева на пол, больше всего на свете ему теперь плакать хотелось. Внизу живота тянуло, но облегчить свою тяжкую участь, сил не было никаких. Их хватало лишь представлять, как Колька Вальке вставляет, а та — он младшему брату в подробностях все рассказывал — под ним ерзает и за яйца хватает.

В коридоре было довольно-таки темновато. Так что Колька, в одних трусах выйдя поссать и подмыться, на Севу едва не наткнулся. Увидев, все поняв, чтобы Вальку не испугать, вернувшись, шепотом в ухо информацию об изменившихся обстоятельствах кратко вложил, та, деваха с понятием, головою кивнула, и через пару минут все вместе устроились на кроватях, сдвинутых тесно, вплотную: с одной стороны Валька, по случаю надевшая трусики, грудь одеялом прикрывшая, с другой стороны — Сева в трусах,   между ними — Колька голый совсем, одним одеялом с Севой укрывшись. Так наладились спать. Утро вечера мудренее: поспим — разберемся.

Все правильно. Все хорошо. Но и на этот раз не обошлось без оврага. Сон не шел. Ни в одном глазу. Ни у кого. Колька с Валькой страдают от незавершенности. О Севе нечего говорить. Мучается пацан. Колька прекрасно его понимает, хотя сам в такой переплет ни разу в жизни не попадал. А Валька чутким женским сердцем своим бедного Севу жалеет. Лежат молча, не шевелятся.

Почудилось Кольке, что младший брат его плачет. Тихо так. Про себя. Другой не учуял бы. Только не Колька. Обнял Севу, к себе притянул, гладит, ласкает, у того и напрягся, и залупа взмокрела. Валька к ним потянулась. Стала с Колькой из депрессии Севу-репку тащить. Если бы дедка с бабкой и с какой-нибудь мышкой на помощь им прибежали, то увидели, как Сева Вальке, стоящей раком, по самые яйца вставляет, а Колька, намылив, младшего брата сзади в попку имеет. И вместе им хорошо. Втроем друг друга они ублажают.

Никто этого ни одним глазом не видел: никого на помощь они не позвали.

Какого черта я с этой дурой мутил? Так думал Сева каждый раз, когда, втроем собираясь, много раз меняли позиции: то так, то этак, то сюда, то туда, то в рот, то в дырочку, ту или иную.

Ублажать друг друга можно по-разному.

Главное — желание ублажить.

Желанье счастия

Огромная фотография, словно нож консервную банку, черно-бело стену вскрывала, улицу бесконечную обнажая: начало пропадало в стене, конец в туманной бесконечности исчезал. Из стены в туман двигался мальчик, юноша, старик — не понять, постоял-постоял и, вздрогнув, качнувшись, пошел медленно, неуверенно, путь выбирая, к дороге пристраиваясь. И — нашел, отыскал, раскачиваясь, быстрей и уверенней, темп набирая, приноравливаясь, погружаясь глубже, плотней, ощутимей, двинулся уверенно, убыстряя, и —побежал оттуда, от стены, туда, к туманному горизонту, на волнах лодчонкой раскачиваясь, но руки бедра крепко держали, не давая вырваться, ускользнуть. Тугое, упругое, твердое, глубже в него погружаясь, заставляло стонать, задыхаясь от счастья, восторга, хлюпало, чмокало, будто чьи-то губы его губы высасывали, и они распухали, о его безволосую выбритость шлепало, в ушах шелестели звуки ласковые и томные, отколовшиеся от слов, он бежал, мчался, пока там, откуда бежал, не стало липко и горячо. И тогда оба, обмякнув, не расставаясь, в идущего и бегущего от стены к туману, в эту единую плоть обратясь, смиренно осели лицом к лицу, устало лаская глазами, руками, всем, чем в этот раз придумать сумели, и грива седая, покрыв низ его живота, высасывала устрицу, пока, дыша порывисто, тяжело, хрипловато, он его не обрызгал, чтобы ласково, нежно стирать, как седогривый говаривал, следы преступления.

После этого идущий-бегущий исчез, пропал из виду, и долго-ли-коротко они в себя приходили, жалея, что, по крайней мере, сегодня, не повторить, лучше не надо: так, как было прекрасно, все равно не получится, а плохая копия задним числом и оригинал способна испортить.

А подпорченного даже чуть-чуть седогривый не терпел совершенно. Едва-едва подгнившее яблоко — срезать и есть, тотчас в мусорное ведро отправлялось. Еле заметное пятно на рубашке — в помойку. Малейшее движение, его нетерпенью не внявшее, — падал, желание пропадало, и на путь истинный возвратить поцелуями, ласками, высовыванием кончика из штанов, что его заводило, никак не удавалось.

Старый: пятидесяти с чем-то летен, седогрив, редкобрит, там, где не следовало, по возрасту широковат — цитата: не грех бы обузить, но подвижен, неумеренно волосат; лицо потомственное, без тени вырождения, но и нового возрождения не обещающее.

Юный: восемнадцати с мелочью летен, черно и длинноволос, часто бриться совсем без нужды, узок не по возрасту, мог быть и пошире, помускулистей, стремителен в движениях, в мыслях; лицо странное: переменчивое, нигде ранее явно не виденное.

Седогривый его подобрал. Не на улице. В коридоре. Из общаги, куда временно поселили, должен был выметаться. Денег у него котик наплакал. Котик крошечный, а тут и за деньги не снимешь. В коридоре кому-то в жилетку плакался горько не слишком тихо. Седобородый шел мимо, ни слова не говоря, протянул глупому мальчишке визитку.

Потом оказалось: незадолго до встречи проводил аспиранта своего, нежного китайчонка, на родину. Без прекрасного тела и черт лица тонко изысканных учиться жить предстояло. Того невеста ждала. А седогривого? Пустота. Но — подмигнув, судьба улыбнулась.

А юный? Изо всех одежд выпиравшими признаками зрелости половой соблазнявший, начал даже по нынешним временам жизнь сексуальную рано с пацаном приличного роста, солидной комплекции и соответственно сопутствующими аксессуарами. С последним другом своим они не разбежались — разъехались, типа: дан приказ — тому на запад, а ему — наоборот.

От безысходности позвонил. В тот же день переехал. Не раскрыв сумку и двух слов не сказав, готовность горячую проявил, и седогривый долго себя голого юношу соблазнять не заставил, в спальню повел, в позу поставил, и вот — они в странника, идущего в туман из стены, неистово превращаются.

Став любовниками, не изменяли друг другу, что для обоих, привыкших партнеров часто менять, стало немаленьким удивлением.

Иногда на обоих вдруг нападало в духе смутного времени: перемен! Третий являлся — не порознь, а вместе, пока лишним не становился. Иногда третий разочарованно жаловался, что, слишком увлекаясь друг другом, будто только сошлись, его замечают не очень. Третьего могли холить-лелеять, пока на вопросительное: «Позовем? » пожималось плечами, и они присоединялись к вечно идущему: юный — выгибая и подставляя, седогривый — направляя, вставляя.

Как-то за сущие гроши, которых у самих было немного, прикупили солдатика, которому гейские выпендрежи были явно не по душе. Телку — и в стойло, остальное — ***ня, от лукавого. Красавцем не был, умельцем — тем более, одним разом и ограничились. Однако солдатик их навещал, перед каждым походом за коротким рублем заходил — столовался. Уволившись, на родину уезжая, благодаря, щедрость решил проявить: тем, что было, то есть собой, пожелал поделиться. За курносую широту души поблагодарив, отказались. Обратно велели трусы-штаны натянуть, ширинку застегнуть и подпоясаться. Накормили — счастливого пути, вспоминай!

Как-то к ним третьим балетный прибился. Был он неутомимо великолепен, гибким телом роскошен, ликом лучист, попкой округл, в совокуплениях изящен, неутомим, изобилен кончей, за пояс обоих их затыкал. Станцевали с ним па де труа, на бис повторили, но тем гастроли и кончились.

Находила — так это у них называлось — и страстная жажда бесчинств. В темных углах, в парках, дворах разыгрывался спектакль совращения, изнасилования. Актеров всегда было двое, также два режиссера и драматурга, зрителей, конечно же, двое.

Одно время рассказы писали. Исключительно эротические. Один попишет, продолжит другой. Первый закончит. Второй завершит. Чук и Гек. Ильф и Петров. Братья Вайнеры или Стругацкие.

Так и жили. Что творилось вокруг, старались не замечать. Нет в магазине? Сбегаем на базар. Дорого? Купим поменьше. Пофигизм. Философия жуткая эта многим выжить в те времена помогала.

Вдохновленный безволосым, нежнокожим китайцем, седогривый — цитата: хочу мальчика чистого, голенького — его тщательно брил: подмышки, лобок, ноги, околохуйную область и ебную волость, нежно заставлял ноги выдрючивать подставляя, становиться раком, головой упираясь и руками попочку раздвигая.

Жена седогривого — он не был в разводе — с дочкой жили где-то далеко, на севере Европы, на каких-то экзотических островах. Они переписывались, перезванивались, она когда-то была его ученицей, лет пятнадцать не виделись, отыскав идеальную форму супружества.

Так они жили. Он как-то учился, все больше дома у седогривого. Тот, редко из дому выходя, книжки писал: одни издавали, другие в папках на полке скучали.

Ездили на море: голыми ночью купались. Ездили в горы: спрятавшись в тени знаменитых скал, совокуплялись под солнцем, под звездами, как уж придется. Как-то в музейном туалете страшно тесно и неудобно — приспичило.

Ну, а потом? Суп с котом — не самое страшное.

Все расползлось. В дыры и щели полезли черви, извивающиеся, изгаляющиеся. В червивом этом житье-бытье и законы, и правила — все стало червивым не только яблоки и прочие фрукты, за которыми недосмотрели. Даже слова стали червивыми, гнусно шевелящимися на кончиках языков, с которых более не слетали — сползали, плюхаясь в мутное, мерзкое, мертвое, что называлось речью когда-то, языком, средством общения. Слова червям ни к чему. Вот и стали из моды выходить, потихонечку, червивея, исчезать.

Зарплата седогривого превратилась в нули без какой-либо перед ними надежды. Деньги — в едкую пыль. Его виды на карьеру после диплома — в насмешку. Думали-гадали, гадали-и-думали, учиться он бросил, пытался хоть что-нибудь хоть откуда-то в клюве домой принести. То ли клюв оказался не хватким, то ли еще что, но получалось не шибко.

Седогривый уговаривал, несмотря ни на что, учебу ни в коем случае не бросать.

— Бросишь — что будешь делать?

— То же, что и сейчас.

— Такое сейчас не навеки.

— Не навеки — а навсегда.

Смеясь над ним, сочинил.

Мальчик писечку дрочил,

А уроки не учил,

Ловкие ручонки

У этого мальчонки,

С писечкой пацан ретив,

Только в остальном ленив.

На прежние долгие игры седогривого уже не хватало, и они теперь сразу начинали с заключительной части как раз перед странником, от них удалявшимся постоянно и не пропадавшим.

Квартиру в центре стали сдавать, переехав, снятую со стены фотографию с призрачным странником с собою забрав, в неимоверную глушь. Потом его, как ни прятался, в армию заграбастали, денег не было откупиться: седогривый бросился продавать то, что было, — квартиру. Продал — но поздно. Никак с новой эпохой не получалось совпасть. Да и с прежней тоже было не очень.

Тут ему повезло. В Чечне пробыл не долго. Через пару месяцев подстрелили. Чечня — дикий бред, выгребная яма, кровь и говно. Жить не хотелось. Спасал его сон, много раз повторявшийся. В него, уже мертвого, лежащего мордой вниз, сракой вверх, заползает твердый зверек, теплый и ласковый, от смерти спасающий.

Седогривый в госпиталь приезжал, остатками квартирных денег врачей-медсестер щедро подкармливал. В результате в тьмущей тьмутаракани они, вернувшись, наконец перед огромной фотографией очутились, но у седогривого уже плохо стоял, и теперь он, одной рукой направляя, другая почти не работала, тщательно пристраивая, вставлял, и они шли, бежали, раскачивались, почти как там и тогда, хотя, конечно, это было не так, но им и этого для жизни было довольно.

Это было. Но и это прошло. Теперь и здесь он идет по длинной улице, удивительно — час не поздний — совершенно безлюдной, прошлую иную жизнь вспоминая. Фотография пророческой оказалась. Странник никуда не дошел. И никогда не дойдет.

Седогривый? Последний год почти не ходил. Чтя заслуги рода и его самого перед отечеством, которое то ли было еще, то ли его уже не было и больше не будет, подхоронение к прадеду, деду, отцу, мурыжа долго, власть и над смертью являя, милостиво разрешили. Жена и дочь не приехали. Народу, все хилого, старого, никому ни в коем виде ни отечеству и никому более совершенно не нужного, было мало, как кот наплакал, пожалуй, и меньше.

Похоронив седогривого, подумал, самому пора заводить молодого. Теперь ему столько, сколько было его приютившему, когда вместе за странником по пустынной улице, раскачиваясь и подпрыгивая, в первый раз побежали. Кого и куда ему приглашать? В нищенство благородное за тридевять земель тьмутараканских, от седогривого унаследованное? Пока доберутся, сил не останется за странником юным угнаться.

Надо бы памятник, хоть самый дешевый, сбоку от щедрых старинных тихо пристроить. Только на что?

Думал-думал, наскреб и решил, на отцовском внизу выбить все, что положено и непонятный рисунок: на черном камне бесконечная улица и одинокий путник из прошлого в будущее или наоборот, кому что привидится, каждый по-своему истолкует.

Хотел еще строки Баратынского, которые от него впервые услышал. Не поместились.

Желанье счастия в меня вдохнули боги;

Я требовал его от неба и земли

И вслед за призраком, манящим издали,

Жизнь перешел до полдороги…

Дебют

Поначалу было не до него. Все бегали, суетились, устраивались надолго, съемочных дней много, но до конца лета надо успеть. Сунули сценарий: читай, учи слова, из гостиницы далеко не уходи.

Ну, да. Так он и будет в четырех стенах сиднем сидеть, учить слова: привет, клево, круто, нищак. Его персонаж отличался не интеллектом — другим: смазливой мордочкой, чистенькой, на которой еще ничего не росло, круглой попочкой и всем остальным вовсе не хуже, за эти дела и взяли на роль, а теперь: сиди и учи.

Показав известный жест закрытой двери, выражающий, что он о них думает и чего ему всего более хочется, стал соображать, как до гардеробной добраться, до своей одежды по роли. Он играет пацана, девицу изображающего: в приморском городе выходит на набережную, охмуряет, дает потрогать цыцьки резиновые, бедра и попку — свои, тщательно от вторжения разоблачающее прикрывая, деньги — вперед, и деру.

Соображал не долго, и оказалось, не зря. Двинул к тетке, заведующей костюмами, попросил выдать, что по роли ему полагается: велели надеть, походить, привыкая, так что в номере, уча слова, будет разнашивать. Роль, сами знаете, не короткая, почти главная, спасибо, а как одевается это — лифчик, он его нацыцником про себя называл, себе и ей демонстрируя?

Костюмерша, велев футболку с майкой убрать, соски его малость полапав, надела, расправила, как застегивается, показала, сняла, снова полапав, его голый торс внимательно рассмотрела, головой покачала, не понятно, то ли жалея, что еще маленький, то ли, что парень худой, все аккуратно упаковала, до двери проводила, и он пошел, ощущение легкого женского прикосновения к груди и крепкого возбуждения в трусах унося.

Не раз это напяливал на себя на примерках. Высокие гольфы, не слишком короткая юбка проблему ног волосатых снимали, блузка, плечи сужающая, подчеркивала красоту юной груди, крой юбки бедра слегка раздвигал, ну, а припухшие губы сами по себе ярко алели, ресницы длинно хлопали так, что девицам оставалось только завидовать. То, что там, между ног, только в одном случае могло его выдать. Так что следует быть осторожным, тем более что его девственность в течение дня много раз бунтовала.

На набережной было светло, словно днем. Прошелся туда, сюда, опять и обратно. Гуляли парами, потому на него робко смотрели, исподтишка. Дамы кавалеров держали под руку крепко, не отпуская даже к киоску с водой и мороженым — конвоировали.

Плеск волн. Кипарисы. Магнолии. Солоновато. Тепло. Сладковато. Итого: разнообразно прекрасно — и дико скучно. А неугомонно артистическая душа просит эмоций, ощущений терпко разнообразных, предотвращая которые, стражи порядка тут и там возникают.

Надоело. Домой двинул, в гостиницу, утешаясь мыслью, что поработал — в роль входил, одежду обнашивал и все такое.

У самой гостиницы подумал: сумочки не хватает. Какой? А такой, которые носят на набережной кто помоложе, небольшой, на ремешке, на плечо, пусть костюмерша думает, у него мозги на другое заточены. Не уточняя на что, думать о сумочке перестал: кто-то сзади окликнул.

Повернулся. Пацан чуть старше его, наверняка местный, сигарета в зубах, рука за пояс заложена, брюки: одно движение — лопнут, тела много, материи мало, майка в полумраке белеет, подмышки потно чернеют, слова изо рта не слишком свежие изжеванно выползают. Видно, только сегодня не раз произносил, неудачу пивком запивая.

Что на уме — слишком понятно. Быть облапанным этим чмо, никак не охота. А если в трусы чмо полезет? Такое хоть кого доконает. Так что — ноги. Мушкетеры — вперед. Здорово бы сыграть Д'артаньяна! Ему не слабо ни шпагой махать, ни скакать. Пробовал — получалось. А чего в жизни не пробовал — все впереди. Только не с этим, тем более он не голубой, хотя кто знает, у него не только на девчонок и теток встает.

Через минуту в номер свой прошмыгнул, по пути ни на кого не наткнувшись. На столике стоял ужин и лежала записка: завтра с утра репетиция с помрежем Тамарой. Сглотнув ужин, холодным жидким чаем запил, подумал, хорошо бы достать «Трех мушкетеров» — впрок перечитать, не только же пацанов-проституток играть.

С тем и засыпал, вспоминая, как безрадостно и безрезультатно туда-сюда шастал. А чего он хотел? Чтобы его кто-то снял? Не стал бы он с пузатым дядькой ни за какие бабки сношаться, тем более, взяв деньги, сбегать. Так какого ходил? «Хрен его знает», — честно ответил себе и уснул.

Ужасный сон — нечего на ночь нажираться от пуза — приснился. Тот местный с сигаретой в зубах его догоняет, вонючими словами настойчиво склоняет к любви, суля неземное наслаждение и ценный подарок, и, наткнувшись на непонимание, за резиновые груди хватает, мнет яростно, после чего липкими губами, крепко держа, его губы высасывает, те, ото рта отделившись, куда-то в темноте исчезают, после чего он, безгубый уже, ослабевает и пропускает гадкие цепкие пальцы — те мнут ему попу, перелазят на бедра, и — ужасный миг, натыкаются, он просыпается: мокро, надо вставать, вытираться, что-нибудь на мокрое пятно положить и спать дальше, радуясь, что схватили, скрутили, тайное и заветное чуть не оторвали только во сне.

Утром, ни свет, ни заря, еще спал — стук в дверь, думал во сне, нет — повторился настойчивей, сполз, не попав в тапки, пошлепал, не спросив даже кто — еще не проснулся — дверь отворил: на пороге Тамарка, в такую рань скажите какого?

Протиснулась. Коридорчик узкий — невзначай точно коснувшись, вошла, мятые трусы с него взглядом снимая, запела про репетицию, про режим, что уже надо было позавтракать и быть готовым к работе. Жутко захотелось почесать правую подмышку и там, но стерпел, и, когда Тамарка, напевшись, свалила, долго тер, решив немедленно двигать в душ, а то будет ему репетиция.

Возле душевой сидел старый пузатый мужик — следил за порядком и предупреждал, что в ближайшую неделю, скорей всего и потом горячей не будет, так что сами решайте. С его места женская часть душевой была стеснительно не видна, зато мужская — как на ладони, и мужик внимательно, словно фильм Пазолини-Феллини, смотрел, как он раздевался и мылся, стараясь там не очень тереть, старческое внимание привлекая, вообще, любопытным глазам подставляя спину и попу: хрен с ним, пусть себе смотрит, все равно больше ничего не может, пусть его, хоть глазами потрахает, ему на это насрать.

Холодный душ привел его в чувство, ночной кошмар позабылся вместе со вчерашними похождениями, он спустился в столовую, где съемочный коллектив в полном составе ел и трепался, дружно повернув голову в его сторону, когда будущий Д'артаньян появился.

Закрутили его, завертели, накормили и напоили и сыром и колбасой, и чаем и кофе, заморочили голову напутствиями и прочей карамельно-артистической дребеденью, после чего Тамарка, притиснувшись, схватив за руку  — хорошо, не за что-то другое — объявила: репетиция отменяется, но завтра, как штык, в полной готовности — скосив глаза вниз — ухмыльнулась, словно впервые увидела: там что-то есть, с утра, не так, как сегодня, должен быть готов к репетиции. Хотел, отдав салют, гавкнуть, что готов завсегда, после чего известным жестом послать, к этому делу готовность изображая.

Тамарка, наконец, отвалила, но вместо нее причапала, поесть не давая, костюмерша, велевшая сразу же после завтрака явиться в одежде роли, должна убедиться, все ли в порядке, и, если что, подшить, укоротить, удлинить, разгладить, короче, доедай и являйся.

Парень сообразительный, понял юный артист, что голодное бабье к его окучиванию приступило.

Доел. Оделся. Явился. И пошло, и поехало. Поставив к свету, отойдя, словно картину рассматривала, и так и сяк велела крутиться-вертеться, приседать и подпрыгивать, наклоняться и на цыпочки подниматься. И если бы только это! Она его трогала, гладила, приподнимая, заглядывала, наконец, заколов булавками, велела острожно снимать, с лифчиком помогла и, внимательно его, оставшегося в одних трусах, осмотрев, велела идти, завтра явиться, а на вопросительный взгляд, мол, как я голый пойду, словами ответила: пора привыкать, с артистами и не такое бывает. А если голым сниматься? А если — задумалась, как это сказать — половой акт перед камерой?

Половой акт его доконал, и он, стараясь не побежать, до номера быстрым шагом добрался, надел плавки, шорты и потопал на пляж купаться и загорать в орущем месиве тел на берегу, подставляющем худые и жирные телеса летнему солнцу и омывающей их соленой мутноватой еще довольно прохладной воде.

На следующее утро приехал сам режиссер. Его жена главную героиню играла, мать его в фильме, которая сына в дочку весело наряжает и пропитание добывать отправляет: времена-то были ух либеральные, так что такой сюжетик, словно о прекрасной жизни перед выстрелом в Сараево, весь мир оглушившим, из ряда выбивался не слишком.

Режиссера знал хорошо. Тот его несколько раз рассматривал чуть ли не под микроскопом, под разными ракурсами снимал: фото- и кинопробы, туда-сюда вертел, что понятно: от этого пацана успех картины зависел. Он должен был выглядеть не только наивным смазливеньким мальчиком, но и соблазнительной девочкой, что и зрелому мастеру, если отречься от внешности, сыграть вовсе не просто. А тут — пацан, наверно, талантливый, наверняка артистичный, но — этого мало! Однажды, покрутив, повертев, взглядом с оператором и чем-то еще по его поводу обменявшись, пригласил в кабинет, где попросил раздеться, возможно, придется сниматься и в голом виде, не спереди, только голая попа. По роли ты немного моложе, так что, сам понимаешь, кое-что придется убрать, кое-что спрятать. Когда разделся, подумав, сказал, что волосы с ног, подмышек придется убрать, как, он не возражает?

Он не возражал. Его утвердили. Бумаги составили и подписали. Гонорар: богатым не станешь, но на подержанную машину наверняка заработаешь. Так что после съемок бери уроки вождения, когда исполнится восемнадцать, поедешь. Такая перспектива. Ждать и ждать еще, ждать и ждать. Он на другое потратит. А пока надо еще заработать.

С партнершей своей до съемок не был знаком. Та была, в отличие от мужа своего, нарасхват, так что эти съемки подстраивали главным образом под нее. Хочет с ним познакомиться. Пусть, если может, заглянет к ней вечерком поговорить о жизни, о роли. Зайдет?

Кивнул головой, слегка онемев. Весь день старался понять: вечерком — это когда? И в чем приходить: в одежде героя-героини или в своем? Если в своем, то в брюках или по-летнему в шортах? Что наверняка, это, хоть холодно, обязательно в душ перед этим, майка-трусы — чистые, новые, это понятно. Почему понятно? Потому что — понятно, хотя ничего такого в голову не пришло, несмотря на общую обстановку свободы, вольности и любви, царившую в съемочной коллективе, еще не успевшем перессориться, переругаться, несколько раз сексуальными партнерами обменяться.

Как он все это знал? Да не знал он! И слов таких не произносил! Чувствовал — вот и все. Не зря ведь: артист! Они не знают, не понимают, но чуют!

Так, когда же и в чем? У кого бы спросить? У Тамарки? Та с утра с осветителем укатила. Так сказать, ха-ха-ха, на выбор натуры. У костюмерши? Той было не до него. Расстроена. Быстренько надевай! Все в порядке? Не жмет? Удобно? Забирай и вали! Потом узнал: с оператором у нее не сложилось.

Соображать пришлось самому. Решил: в девять — самое то. Не поздно, не рано. Вечер, но до ночи еще далеко. В конце концов, он взрослый, даже дома, если утром не в школу, ему не капают на мозги. Как говорит отец, береги платье снову, а мозги смолоду. Как-то так.

И еще. О себе ему рассказывать нечего, а вот если спросит, что бы хотел сыграть, пусть не сегодня, а в будущем недалеком, кем себя видит? Надо сказать: Д'артаньяном. Она баба не только жутко красивая, но и наверняка страшно влиятельная. Мало ли. Замутит кто «Три мушкетера», ее — королевой, или лучше — миледи. Спросят, кто мог бы Д'артаньяна сыграть? Она: есть парень, с ним вместе работала, светленький, но, если покрасить, чистый гасконец, вылитый Д'артаньян.

Не слишком засматриваться, а то, как бы чего не случилось. Красота, это мама: страшная вещь. Для молодых особливо. Не заметишь, как сгубит. Не о нем персонально, так, вообще, в воздух, граду и миру, это уж папа.

Вымытый холодной водой с драгоценным шампунем, расчесанный и одетый в чистое и достойное актрисы-звезды со скромным букетиком нежных фиалок, купленных на базаре, в девять ноль-ноль не громко, однако, отчетливо постучал в дверь полулюкса — лучший номер в гостинице — дверь распахнулась, открыв белизну и серебристость чего-то очень воздушного, за плечи приобнявшего, внутрь проводившего, на кресло против дивана, на который вспорхнуло, его усадившего.

Через три минуты ей разговор не понравился, и, чтоб из зажатости вывести, предложила сыграть в дочки-матери: она — его-ее мать точно по роли, его-ее отправляет на набережную, скажем так, хлеб добывать. По ходу — он роль свою выучил — мать его, идти не желающего, трясет, в чувство приводит, он мать отталкивает, ужас, скандал, все такое. С первого раза не получилось. И со второго. Достала из холодильника, по бокалам разлила, подняла тост за его карьеру актера, потом он — зажатый-зажатый, но соображает — поднял тост за нее, за ее успехи в кино и театре, не разбираясь за что в третий раз подняли — почти бутылку допили, встали, сыграли, она била его по щекам, тыкала ладонью в живот, там ненароком касаясь, он отталкивал ее, не церемонясь. Центральная сцена! Когда перед камерой очень удачно сыграли, сетовала, что в номере получилось лучше, ярче, наглей.

На прощание, обняв — у меня сын и дочь старше тебя — поцеловала, он ушел, на губах унося поцелуй, объятие — на плечах, а там, между ног, — случайное прикосновение, от которого заснуть полночи не мог, пока, фантазию напрягая, не представил, что бы дальше случилось, если бы сценарий правильно написали, и великая актриса, серебристо-белое с прекрасного тела одним движением сбросив, предстала в чудесном величии на коленях и тяжкую участь безвестного юноши, начинающего актера движением замечательных губ и ласкового языка облегчила.

Тяжело вздохнув, подмывшись, вернулся в постель; фантазия, остывая, его с боку на бок еще поворочала, и он без сновидений проспал и завтрак, и речь режиссера, лишь конец обеда застав, к шапочному разбору поспев, но сердобольно поесть сгоношили, даже припасенное доставая из сумок: не идти же на ужин, от сердечных дел отрываясь.

Любови любовями, но дело есть дело. Время делу, потехе час. Не в том смысле, что дело — главное, а потеха — так себе, чепуха. О нет! Народная мудрость совсем не о том. А о том, что всему свое время. Так что, братья и сестры, к вам обращаюсь, друзья мои, я. За работу! Рукава закатаем, подолы поднимем, заголимся, где сценарием предусмотрено. Короче, поехали! Это режиссер — зазывая и призывая.

И — началось. Дубли. Крики. Мольбы. Слезы. И прочее.

Им были довольны. И он был доволен. Получалось, как и задумано, нервно, похотливо, истерично и прихотливо.

Большинство съемок оказалось делом нудным и утомительным. После дня истязаний еле до кровати своей, не чужой доползал и без сновидений, без приключений и поползновений в одиночестве ночь проводил, при утреннем стуке в дверь просыпался, сомнамбулой ковылял, опорожнялся и умывался, одевался и очухивался только от крика после первого запоротого дубля.

Голых сцен было две. Перед первой чуть не уписался. Снимали сзади. Как и было обещано, со спины. Но партнерше, его мамаше по фильму, все спереди видно. С площадки всех лишних выгнали: не хрен на голого парня глазеть, только режиссер, оператор и, конечно, она. Пока еще не разделся, подошла успокоила и, похоже, потом вниз даже не глянула, хотя не сомневался, ей это было в охотку. Но одно дело желанье, другое — работа. Так что — снимаем трусы, мотор, дубль такой-то, вперед: с мамашей ругаемся голым. Чего боялся, пронесло, не случилось. То ли вчера, готовясь, хорошо поработал, то ли молодчина, профессионал, в любом случае честь и хвала.

Второй раз — модель. Тут было проще. Голый лежит на животе, а над спиной и попой колдует художник. Вроде искусство такое: тело расписывать. Другого материала для малярных забав не нашли. Но не его это дело. Актеру себя подставлять: под камеру, под кисть, под жадные взгляды. ****ская работа, однако. Что получается? И он, ни разу еще не попробовавший, уже, значит, *****? Ни разу еще не воткнувший и в себя не давший воткнуть. Тут не с ****ством ему разбираться, а сексуальную жизнь начинать. С этой мыслью, насквозь пронзившей, у него подскочил, пришлось принимать меры немедленно: для актеров сон — дело первостепенное, в чем не раз пришлось убедиться.

Как и в том, что фантазия сценариста желанные плоды приносит далеко не всегда. Очередная сцена соблазнения, из которых фильм и состоял, происходит в библиотеке. Юноша в образе девицы легкого поведения ходит вдоль стеллажей, выбирая не книгу — клиента, которого легко облапошить. Ходит минуту-другую, из чего половина вырежется наверняка, наконец, на него-неё натыкается некто очкастый: мол, кто еще шастает по библиотекам. Он-она и очкастый ходят-бродят вдоль стеллажей, приближаясь и отдаляясь, пока наконец после трюков, над которыми зритель должен будет громко смеяться, очкастый его-ее настигает, целует и лапает, рука под юбку прорывается с боем, очкастый от удивления подпрыгивает, книги сыплются им на голову. Посмотрев, его мамаша потребовала от мужа эту пошлость убрать. Репетировали два дня, три дня снимали — намаялись: в библиотеке пыли — задохнись и не мучайся. Все под тот же хвост тому же коту. Режиссер пытался жену переубедить, но та спокойно, не горячась и не торгуясь: иначе дальше сниматься не будет.

Наступили жаркие дни, начались жаркие южные ночи. Перед сном он спрыгивал в окно на крышу и прохаживался — вроде как бризом вперед надышаться. Ходил по крыше, мимо окон гостиничных бодро расхаживал, в чужие настежь распахнутые бесстыже заглядывал в надежде углядеть — как будто дома порнухи не насмотрелся, и такой, и сякой, и всякой иной, и со словами, и с музыкой, одним словом, со всем, что на душу режиссерам-актерам легло. А здесь, на крыше, перед одним из окон ему на душу легло зрелище, которое долго еще мучило юную чистую душу, много чего из-за актерского дара в жизни изведавшую.

На этот раз у окна костюмерши душе выпало внимательно, в деталях и частностях разглядеть известного комика, приглашенного эпизодик во фраке сыграть, после съемок его на себе к костюмерше занесшего возвратить. У кровати, став на колени, фалды закинув, голый зад взору взыскательному предъявив, со всей неразгаданной глубиной перевоплощения, длинно высунув изо рта красное-красное это, комик лизал костюмерше — как это по-научному называется? — с такой страстью, с таким вдохновением, с таким напором, что душе показалось, непременно и навсегда хочет этот, как его, к чертям собачьим слизать. И так стало вдруг тошно душе, как и должно быть тошно любому, зрелище чужой любви наблюдающему. Не зря про похмелье в чужом пиру народ идиому скомстроил: про это дело хорошо и давно пьющий он все себе уяснил, кого хочешь научит, потому перед птицей-тройкой и расступаются другие народы и государства, пусть даже больше в любви преуспевшие.

Полупустой поначалу ковчег — персонажей в фильме было немало — наполнялся, в столовой становилось тесней, и, вернувшись однажды, он застал в номере гостя, который занял вторую кровать и которому полупустого шкафа для своих вещей не хватило, так что один из двух чемоданов и сумка с неразобранным барахлом ожидали, как это все устаканится. Забегая вперёд: да никак! Потому что гость, которому предстояло играть роль его недруга, оказался дружелюбным, компанейским и очень болтливым, предложив отметить знакомство.

Парень был года на четыре старше его, учился он в театральном, этот фильм был не первым, он — би, любит не только девочек, мальчиков тоже, отец и мать — актеры, так что ему было просто некуда деться, давай глотнем за тебя, за твой дебют, чтобы фильм стал известным, а ты прославился, по второй — чтобы нас все любили, девочки-мальчики, все на свете, короче, ты, надеюсь, не против, чтобы мальчики с мальчиками друг друга любили, класс, давай за это по третьей, ты клевый и очень красивый, с пацанами я больше нижний, ты будешь верхним, молодец, что без пи*доболства сразу же согласился, все один другого стремятся прогнуть, а мы давай друг под друга прогнемся, ты представь, что играешь, такая роль, и все будет круто, будет все — зае*ись, я тебя, как увидел, сразу понял, что будет кайфово, а то у меня уже с этой работой яйца набухли, я дрочить не люблю, для е*ли заряд оставляю, а то спустишь, вдруг подвернется, а, ха-а-ха, нечем, раз-два и обчелся, а у тебя наверняка дроча — любимое дело, дай тебе ноги поглажу, не охота за расческой вставать, а то бы их и лобок причесал, вообще, его лучше побрить, как у меня, как раз перед отъездом начисто выбрил, потрогай, какой, давай, это здорово, что ты первый раз, целочка — это да, это дело, я с девственником в первый раз, получается, у нас дебют у обоих, понятно, что стремно, но ты не бзди, я плохого не сделаю, и часы, и носки — все, парень, долой, голым на свет появился, голым е*ешься и голым в могилу, это мудрость такая крутая, наверно, восточная, там, в этом толк понимают, ты не против, если я раздену тебя, ты голенький — классный, дай я тебе соски полижу, ух, как набухли, наклонись, ближе, дай подмышки понюхать, ну, тут у тебя просто лес, я тебе здесь, где не видно, не бойся, засосу, мой сладенький мальчик, высунь язык и мне полижи, тут и тут, и опять, ещё, теперь ниже, лижи мне залупу, встань передо мной, как лист перед травой, у тебя попка балетная, раздвинь — посмотрю, повернись, сладенький, иш как подпрыгнул, я такие люблю, он у тебя ого-го: длинный и толстый, моментально из ножен выпрыгнул, постой, дрочни мне немного и залупу лизни, а теперь наклонись, я тебе здесь, где потненько и волосики мокрые, полижу, нет, не бойся, вставлять я не буду, я, ваще, предпочитаю, чтобы мне в попку вставляли, давай, я буду подмахивать, молодец, подожди, я только смажу, на, надевай, раскатывай, хорошо, а теперь встану раком, ну, здорово, не дрыгайся, с ходу засаживай, сильней, глубже, не бойся, ни х*я ты мне не порвешь, у меня срака крепкая, дырка разъ*банная, е*и в пи*ду меня, ой, крепче, сильней, оторви на хрен мне яйца, ох, теперь подрочи мне, а-а-а, уф, я кончаю, и ты ори, не стесняйся, никто не услышит, кончай мне в сраку, кончай, снимай гондон, вытирай малофью и мне дай бумажку, давай поцелуемся, а теперь почеши мне спину и жопу, вот так, круто, я тебе классно подмахивал, правда, я в этом деле мастак, опыт, брат, великое дело, здорово, крепче, ты, малыш, пахнешь прекрасно, кто-то сказал, что нет в мире аромата прекрасней запаха мальчика, совокупляющегося впервые, ну, вот, отмалофьянились гомики, у тебя не упал еще, писеныш у тебя дай бог каждому, ты парень е*учий, тебе надо в порно играть, там обязательно станешь звездою, а точно, с пацанами лучше, чем с девками, ты сладкий пи*деныш мой, пошли подмываться, пописаем, отдохнем и повторим: эх раз, еще раз, еще много, много раз.

Вплоть до его отъезда этот монолог звучал каждую ночь и обещал в ближайшем будущем, когда и он домой возвратиться, не раз повторяться.

Так, ружье, наконец, на стену было повешено, отныне оно обещало стрелять долго, точно и без осечки.

После этого съемочные дни привычно суматошно сумасшедшей чередой потянулись с криками, нервами и прочим, из безумной жары вытекающим, пока до фрачных сцен не дотянулись. Из этого следовало после завтрака к костюмерше явиться на примерку, подгонку, разглажку фрачной материи, под которой было юное тело и очень восприимчивый орган, на примерку реагировавший бурно, что укрыться от костюмерши никак не могло. Но перед съемкой времени не было, дело, понятно, прежде всего. Хотя бывают и исключения. Но не в этот раз, не сегодня, точней, не поутру. А — после съемок, под вечер, не успев скинуть фрак, но успев фалды закинуть, голой попой внимание приковывая того, кто по крыше сдуру решит прогуляться.

Едва дыша, высунутым языком отыскивая во влажном и жарком таинственный бугорок, он едва не кончил в штаны, которые снять не успел. Но костюмерша не зря столько лет одеждою занималась. Ей штаны в малофье ни к чему. Проворно мальчишечку повернула, сдернула с того лишнее, руками схватила, ноги раскинула, в нужное место предмет точно направила, он успел даже дернуться туда-сюда, прыщом на попе краснея, пока все не отдал сполна, женщину впервые в жизни в полной мере познав двумя органами любви, второй, понятно, язык, который не только в практической географии нужен.

Соитие костюмерше понравилось, и она решила поспособствовать карьере юного дарования, нашептав о нем помрежу по подбору артистов сериала о Екатерине Великой, где ей предложили работать. Там как раз искали симпатичного ловкого юношу, помогающего язычком царице почивать без тягостных сновидений. Об этом, по-матерински ему вытирая, она и сообщила, что было принято с нескрываемым удовольствием, даже писечка в ее руках сладостно, словно руки со сна, аккомпанируя зеванию, потянулась.

Не только она, но и дни до окончания съемок и до отъезда, полные трудной работы и веселой любви. Тянулись-тянулись и дотянулись до последнего вечера, когда съемки закончились, и после банкета, артистически неуемного, даже буйного, прорвался эпизод из какого-то иноземно фестивального, о чем вспоминалось с удивлением, задним числом наполняя деталями, по причине серьезной нетрезвости из памяти куда-то пропавшими.

В этом эпизоде он с режиссером уже совсем голые, сперва над ним кривые нос и х*й нависают, потом картина переворачивается, и вот уже он нависает над лежащим на животе и навстречу его полной готовности зад поднимающим.

Все правильно. Все по сценарию. В соответствии с которым, как только, так сразу жена режиссера является и громко, радостно им обоим желает успеха в работе и личной жизни.

То ли сон, то ли явь, то ли быль, то ли небыль. Одно определенно — он кончил.

На этом и закончился первый фильм его профессиональной карьеры.

На этих съемках, точней, за их кулисами он во всех ролях себя перепробовал, с бабами, с мужиками. В дальнейшем по праву считался артистом универсальным.

В порнофильмах, дорожа репутацией, никогда не снимался. Писал рассказики — сюжеты для них черпал из своей не монашеской жизни. Никто его псевдоним, хотя пытались, раскрыть не сумел.

Более всего нравилось его первому режиссеру работать с обнаженной натурой, по которой дико стосковался за годы, когда это было никак невозможно. Приоткрывал ее так, чтобы все показывать, до конца не обнажая. Обожал актеров учить раздеваться, позволяя видеть зрителю то и тогда, что и когда более всего могло его возбудить. Говаривал, что на его фильмах у зрителя в нужных местах должно непременно мокреть. Удлинял жесты и укорачивал, замедлял движения и убыстрял, чужими телами, присвоенными себе, им украденными, им соблазненными, демонстрировал оргазм — одними сверкающими глазами, одновременно кривоватой и блаженной улыбкой. Многому он тогда у мастера научился, в эротических сценах, по общему признанию, став незаменимым.

Сразу после выхода критики назвали фильмец пошлой безвкусицей, почти порнографией, зато его игру блестящим дебютом. Спустя лет десять заговорили о том, что фильм открыл новую эру в отечественном кинематографе, а о нем как уже в юном возрасте взошедшей звезде.

Или это вам хиханьки?

В дверь небрежно коротко постучали и, не дожидаясь ответа, вошли. Петя, вздрогнув, натягивая одеяло, дернулся, чтобы из-за шкафа, который его от двери отгораживал, увидеть, кого принесло, пытаясь одновременно сообразить, и какого. В двери шорты вроде бы как розовели, короткие, рваные, из них вниз торчали ужасно кривые жутко волосатые ноги, и майка, рискнем сказать, что белела, цвета дико застиранного, никак не понять, какой была, когда покупали. Из майки вверх бычья шея в пространство выпрастывалась, на ней голова, не стрижено круглая, кривоватая морда к ней прилагалась, зеркало души так сказать, мясистая, невысоко холмистая, вроде Валдайской возвышенности, как и ноги, не бритая, словно лужайка та пресловутая, которую еще триста лет надо стричь, чтобы до чего-то людского достричься.

Воскресенье. В общаге, как всегда в этот день, в этот час, жутко тихо — беспробудно смертельно. Кто разъехался, как соседи Петюни, кто спал, с вечера вусмерть нажравшись, кто шастал по комнатам утренним привидением, как Федор Быков, заядлый бабник и большой активист, кто, как Петя, у которого, как всегда, встал по утрянке, дрочил.

Проснувшись, Петя первым делом выглянул, никто ли из соседей — чужая душа, как известно, потемки — с какого-то бодуна не вернулся. После этого слегка поворочался, устраиваясь поудобней, снял с тумбочки початый рулончик, под подушку засунул, затем, предвкушая, попочку приподнял, трусы к коленям сдвигая, подняв одеяло, взглянул: меч залупой готовно блестел, ножны покинув, после чего стал тихонько рукою ласкать места, к делу прямого отношения не имеющие, полапал ласково попочку и животик, после чего, к главному не прикасаясь, стал набухшие яйца катать, тут уже позволил фантазии разгуляться, представив, как под ним лежит голое тело и нежные пальчики тянутся, чтобы, взяв, в горячую влажную пропасть ввести. На этих мыслях, с появлением, как пишут в книгах, полового женского органа, или, как он про себя говорил, просто пи*ды, сжал Петя кулак и начал главное действие, которое скрипучая дверь, нагло открывшись, юную психику травмировала.

В голове вместо утренней трезвой ясности мутилось гадко и илисто, словно в болото он угодил: ряска, лягушки, вообще, всякая дрянь. Надо бы трусы назад натянуть, но эта сволочь увидит, поймет, разнесет по общаге, что Петя по утрам в воскресный день, пользуясь отсутствием товарищей — они себя сокамерниками называли — вместо того, чтобы, дальше шла пауза, ничем не заполняемая, словно не русский какой, онанирует.

Известный активист Федор Быков время от времени выступал с инициативой проведения свободных диспутов. Так называлось. На самом деле за неделю вывешивалось объявление с пометкой про обязательность явки: иначе какая на хрен воспитательная работа? В назначенный час комендантша проходила по комнатам, дверь общежития запиралась, чтобы никто не сбежал, Федор поднимался на сцену, вещал, назначенные дискутировать дружно с ним соглашались, тот брал последнее слово, словно это был суд, а он — подсудимый, дверь открывалась, все радостно начинали галдеть, короче, понятно.

На прошлой неделе Федор Быков рассказывал, что гомосексуализм представляет угрозу всему человечеству. С каждым годом там, в странах недружественных, угрожающих появляется все больше и больше. Если так дальше пойдет — сделал паузу, открывшейся его пророческому взору картиной яростно вдохновляясь — сами понимаете, что. Зал сам это понял, сам это представил, после чего в мысли свои, от диспута очень далекие, как их общага от недружественной какой-либо омерзительно красивой страны, дерзостно погрузился.

Если там начнут вымирать, Федор сделал вывод точный, но, похоже, поспешный, что нам остается? Вымирать вместе с ними? Проснувшись, зал, вымирать ни с кем не желая, отчаянно загудел. Нет, мы не вымрем, голосом бодрым и хриплым Федор народ успокоил. Не вымрем! Потому что засилья гомиков, поправился: гомосексуалистов, никогда не допустим! Мы их будем лечить и перевоспитывать! Перевоспитывать и лечить! Мы спасем человечество! И оно будем нам благодарно! В этом и состоит всемирно-историческая роль великой родины нашей!

Пафос Федора зал разбудил, встрепенул, собственные мысли от него отлетели, мысли Федора, наоборот, прилетели, будоража скрытое в генетическом коде и подсознании мессианство и тех, кто давно и упорно жил жизнью половой усердно и не очень разборчиво, как Федор Быков, докладчик, и таких, как он, девственник Петя, онанист со стажем изысканный и умелый.

Всемирно-историческая миссия, отчетливей сказать, мессианство предусматривало — с чем оппоненты Федора целиком и полностью с радостью согласились — перевоспитание и лечение гомиков, пидоров, голубых, как только не называли этих, поставивших под сомнение дальнейшее существование человечества. Понятно — с этим тезисом Федора все оппоненты его опять согласились — они, то есть враги человечества, лечиться и перевоспитываться добровольно не пожелают. Вот тут-то мы и должны согласно закону — его заблаговременно необходимо принять — навалившись всем миром, заставить.

— Ты чего не встаешь? — Федор как-то двусмысленно, будто догадываясь, чем под одеялом он занимается, дружески грубовато спросил.

— Воскресенье, — тоном, Америку настежь всем ветрам открывающим, Петя ответил.

— А где? — мотнул головой в сторону порожних кроватей.

— Разъехались по домам.

— А! — Федор понял и задумался, чего бы еще такое спросить, чтобы не уходить. — А как тебе диспут? — нашелся, и плодотворный диалог был продолжен.

— Ну, да, — ответил неопределенно, опуская голову вниз от загостившейся морды, бугристой и ноздреватой, к нему как-то слишком уж близко склонившейся.

— Я вот думаю, — Федор задумался: что же он думает, тем временем осторожно краешком жопы, — не возражаешь? — на кровать опускаясь. — Я думаю, что мы могли бы… — снова задумался, чем продолжить, что они с Петей могли бы.

— Ага, — не зная, что на это ответить, выдавил Петя, и это ага, словно паста из тюбика мимо щетки зубной, извиваясь отчаянно, словно червь трехцветный, так сказать, триколор, безвозвратной утратою промахнулось.

— Я вот чего хочу сказать тебе, Петя, для того и пришел… — Федор запнулся, придумывая, что же сказать, собеседника не пугая, — мне, знаешь, что-то по утрянке в воскресенье тоскливо. Тебе, может быть, тоже? — с какой-то хриплой надеждой произнес, плотней жопу к Петиному — под одеялом, конечно — бедру прижимая.

— Ага, — ощущая, как его, было сникший, вновь из ножен рвется на волю, которую Степан Разин кому-то когда-то хотел очень дать.

— Ты чего там, дрочишь? — Федор положил руку на одеяло, туда, где у Пети стоял.

— Ага.

— Давай я тебе подрочу?

Федор снял одеяло, его рука потянулась, розовые шорты и когда-то белая майка сами собой волшебно исчезли, отсутствие трусов и присутствие волосатой груди обнаруживая, из подмышечной и междуножной потности крепко пахнуло, дурманя, из дремучей волосатости мощно воздвигнулось, могучая сила подняла Петюню, поставила, полапала, нюхнула, лизнула, присосалась, очень больно пронзила и, боль утишая, стала все глубже в него проникать, впервые в жизни в Петиной автосексуальной карьере само по себе дернулось, задрожало, затрепетало и брызнуло, после чего и сзади стало мокро и горячо.

С тех пор они стали с Федором Быковым, бабником и активистом, большими друзьями, можно сказать, закадычными, то есть теми, которые вместе за кадык заливают.

А что? Кроме воскресной любви, вместе и выпивали. Пивко, когда что и покрепче.

У них ведь миссия, всемирно-историческая, однако.

Или это вам хиханьки?

Оцените рассказ «Тишка-учитель и другие рассказы»

📥 скачать как: txt  fb2  epub    или    распечатать
Оставляйте комментарии - мы платим за них!

Комментариев пока нет - добавьте первый!

Добавить новый комментарий


Наш ИИ советует

Вам необходимо авторизоваться, чтобы наш ИИ начал советовать подходящие произведения, которые обязательно вам понравятся.

Читайте также
  • 📅 25.10.2024
  • 📝 83.1k
  • 👁️ 0
  • 👍 0.00
  • 💬 0
  • 👨🏻‍💻 Мирон Злочевский

Содержание

Ванильный бариста

Обрубок

Исповедь

Не так ли?

Желанье счастия

Розоватые шорты

Непристойное предложение




Ванильный бариста

Подняв руку, словно салютуя улице и одиноким прохожим, он, словно спусковой крючок, нажал кнопку, свет погас, разноцветье кануло в серую мглу, вторую нажал, и, скрепя, словно ржавчину обдирая, вздрогнув, задрожав, медленно поползли огромные жалюзи вниз, и, когда железная стена, словно в давние времена же...

читать целиком
  • 📅 15.11.2023
  • 📝 11.6k
  • 👁️ 0
  • 👍 0.00
  • 💬 0

Ваd girl

чего-то я такая пьяная…
Sаdmаn

ого
Ваd girl

что?)))
Sаdmаn

пьяненькая…))))) ммммммм…
Ваd girl

угу… и трахаться хочу как мартовская кошка)))
Sаdmаn

*потянулся поцеловать в щеку-не удержался, укусил слегка губу, взасос поцеловал губы…
Ваd girl...

читать целиком
  • 📅 02.08.2019
  • 📝 2.3k
  • 👁️ 28
  • 👍 0.00
  • 💬 0

— Хм, Димa?... Димa, ну тoчнo — ты! Привeт! — внeзaпнo пoсрeди пaркa oстaнoвилa мeня дeвушкa с дeтскoй кoляскoй.

— Эмм, Aня?... — нeлoвкo oтвeтил я, с трудoм узнaвaя в дeвушкe свoю стaрую знaкoмую.

— A я смoтрю — лицo знaкoмoe. A этo Димa. Хa-хa, дaвнo нe видeлись! — рaдoстнo хлoпнулa мeня пo плeчу дeвушкa....

читать целиком
  • 📅 13.08.2019
  • 📝 19.1k
  • 👁️ 42
  • 👍 0.00
  • 💬 0

Венус и Серена ждали этого вечера как дети, приглашенные на день рождения. В кругах лесбиянок-знаменитостей ходили легенды о вечеринках Мартины Навратиловой, а эта обещала быть особенной. Многие известные теннисистки с мировым именем были приглашены в особняк Мартины, чтобы быть представленными ее новой подруге — Эллен ДеЖенерес. Мартина и Эллен были любовницами уже несколько месяцев, но всего лишь несколько раз вместе появлялись на публике....

читать целиком
  • 📅 23.08.2022
  • 📝 28.3k
  • 👁️ 16
  • 👍 0.00
  • 💬 0

Пятницa — 1:30 вeчepa

— Mиcc Бacкoмб, к вaм пoceтитeль.

— Kтo тaм?

— Heкий миcтep Гaмильтoн, Poджep Гaмильтoн.

— Я нe знaю eгo имeни и yвepeнa, чтo y мeня нeт нaзнaчeннoй c ним вcтpeчи.

Oнa ycлышaлa мyжcкoй гoлoc.

— Mы нe знaeм дpyг дpyгa, и y мeня нeт нaзнaчeннoй вcтpeчи. Я пpoшy пpoщeния зa тo, чтo вpывaюcь, нo нe мoгли бы вы yдeлить мнe минyткy вaшeгo вpeмeни, a пocлe бы я вac нe 6ecпoкoил....

читать целиком