Эсфирь










"Существует только один вид любви, который длится - неразделенная любовь."

Вуди Аллен

Сейчас я пятьдесят лет. Тогда было гораздо меньше, хотя, кто знает. Мне было пятнадцать тогда. Всегда и сейчас я хочу вернуться к этому возрасту, не потому что в нем было что-то приятное, о чем я мог бы вспоминать с теплотой. Напротив, возвращаясь мысленно к прошлому, я желал повторить его во времени, питая фантазию противоположностью. Но на самом деле, я не хотел вернуться в свои пятнадцать лет. Ничего особенного не было там тогда, что вызывало бы у меня ностальгическую тоску сейчас. Прошедшие годы высушили все живые ощущения воспоминаний, как высушивают они засушенный листок случайно попавший в старую забытую книгу - он отдал всю свою жидкость годам, которые заполняли его раньше. Однако он оставил свое очертание для неизвестного читателя, в своего рода исписанной могилы, представление о себе - все самое ненужное и неинтересное, но единственное остаточное после утраты других частей листка. Аналогично этому, все то, что было в моих днях, давно исчезло, оставив только пустую концепцию о них. Когда мне было пятнадцать лет, я трудно представлял себе возможность вспомнить события двадцатилетней давности. Двадцать лет казались для меня такими далекими временем, что я с ужасом смотрел на тех людей, для которых два или три десятка лет были простыми. Однако теперь, когда я вспоминаю себя тридцать пять лет назад, я удивляюсь другому - как бесполезными оказались эти годы для меня и как разочарован я был в предполагаемых пережитых десятилетиях. В юности я думал, что если проживу двадцать, тридцать или сорок лет, стану каким-то ужасно другим человеком. Теперь я понимаю, что эти мысли были ошибочными. Нет, годы никак не отразились на мне. Я не говорю о упругости кожи или физических параметрах, а о моем внутреннем состоянии, о духовной свободе. Я хочу быть пятнадцатилетним, хотя бы в словесном изложении, чтобы этот возраст казался более близким ко мне, который уже пятьдесят лет. Вспоминаю сейчас этот возраст не потому, что там осуществились все мои желания или разрушилась моя судьба, как я тогда предполагал. А потому что произошло со мной в то время что-то интересное и значимое для других.

Я думаю, есть ли у меня право поведать о том, что произошло со мной. Но желание поделиться своей историей, должно быть, оправдывает наличие или отсутствие каких-либо разрешений.

Так меня зовут Тео, Тео д'Оре, если это кому-то интересно. И до сих пор так называют, хотя тех, кто обращается ко мне таким образом, стало гораздо меньше. Возможно, стоит рассказать о том, каким я был ребенком до того момента, когда детство приняло неожиданный оборот - то обращение внутрь себя. Я все еще считаю это изменение отвратительным и неприятным.

Я был розовым ребенком с редкой блондинистой шевелюрой. Многие матери видели во мне идеального ребенка со страниц журнала. Некоторые люди будут продолжать видеть меня как идеального ребенка со страницы журнала. Но только другого ребенка и на другой странице.

Конечно же, я помню очень мало из своего предшествующего детства - то время до моего осознания. Мое памяти - это четкие, но не яркие образы, которые реально существовали в моих детских днях, или созданные моей фантазией на основе рассказов родителей. Что интересно, большая часть моих воспоминаний сочетает в себе видение как изнутри, так и со стороны одновременно, подобно тому, как это бывает в некоторых снах, когда раздваивается восприятие и ты одновременно самим собой и наблюдаешь за собой со стороны.

Мое детство проходило в мире идеалистических представлений. Они были слишком наивными и потерять их было очень больно. Но я должен был от них избавиться, так как я не принадлежал этому миру, а он - не для меня. Мы были друг другу чужими. У нас были разные представления о жизни и разные убеждения. В отличие от меня, его убеждения были более основательными. И хотя это было сложно признать, я вынужден был согласиться с ним. Я был сентиментальным и доверчивым ребенком, который принимал все слова за чистую монету и верил всем. И это стоило мне дорого из-за моей идеализированности.

Я был ребёнком, наделённым всем: деньгами, вниманием, всем тем, что казалось взрослым достаточным для моего благополучия. Они уделяли время и средства лишь на внешнюю сторону, на материальное состояние моего существования. Никто не хотел даже думать, что у меня может быть не в порядке что-то внутреннее, не всем доступное, а я не испытывал желания показывать это. Испытывать желание. Это многое означало для меня тогда, и это сделало меня тем, кто я есть сейчас, хотя я давным-давно отказался от такой привычки - испытывать хоть сколько-нибудь значащие желания. По этому поводу могу сказать вот что: наряду с чувственным содержанием, во мне было ещё и другое, желание физическое. С раннего возраста я борол в себе влечение к девочкам, как ни тривиально это говорить. А кто не тривиален в своих желаниях? Я желал их, я хотел их, я мечтал об обладании ими, но нечто тяготило меня, нечто пугало, и нечто запрещало мне делить свою постель с ними, также, я уверен, желающими мальчиков, и также боящимися выказать своё желание. Это к вопросу о моих разногласиях с миром, с обществом и моралью. Я считал, что имею веские основания на то, чтобы пренебрегать их правилами. Общество несправедливо. Оно правильно. Правильность - в несправедливости. И я отдаю отчёт себе в том, что всё в этом мире правильно, но эти правила и правильность не устраивали меня.

На самом деле, это очень большая ошибка - думать, что ты меняешься с течением времени, как-то рассеянно насмехаться над собой прошлым, думая, что сейчас ты другой, мудрее, уверенее, опытнее. Всё не так, человек остаётся прежним, пятнадцать ему или пятьдесят. Все мы думаем в пятьдесят или тридцать лет, что делали всё неправильно в юности, что думали неправильно, неправильно, что думали, неправильно, что хотели. А ведь всё не так, мораль и законы придуманы окончально деградирующим обществом, которое взяло откуда-то моральные права запрещать любить друг друга так, как хочется, и в том возрасте, в каком считаешь нужным. Все законы, записанные на бумаге, и вся не записанная мораль, рождена нами, взрослыми, угнетаемыми своими детскими сексуальными комплексами, своей нераскрывшейся детской сексуальностью, нереализованной всё по той же причине - существовании морали, бог весть откуда взявшейся. Условность - не глупость, самая большая глупость начинается тогда, когда условность перестают считать условностью и начинают считать незыблемостью. И условности давят на податливую детскую психику, внушая табу, какую-то идиотскую выдумку. В результате, закрепляется совершенно глупая ситуация, когда считается, что после достижения брачного возраста можно спать с противоположным полом, а днём раньше, значит, нельзя. И вот получаются такие дети, запуганные, боящиеся всего, к сексуальности относящегося, отворачивающие свои невинные взгляды от любых сцен, которые их родители, усердно играющие в пуританство, считают непристойными, получаются такие дети, которые потом всю жизнь находятся на жертвеннике своих комплексов. Меня это не устраивало, возможно, слишком сильным было моё желание. Сильное желание в сочетании с огромной наивностью - это не основа для чего-то обдуманного, это безрассудство, возведённое в квадрат.

Желание начало проявляться. Случилось так, что я мгновенно оказался в темной сфере, из которой нельзя выбраться. Сейчас я могу назвать свои действия ошибкой или несогласиться с этим, потому что они могут быть рассмотрены только с одной стороны. Я всего лишь поддался своему желанию, и больше ничего не могло случиться. Желание было огромным, приводило меня к мыслям о нежных и чистых девочках на высоких каблуках, именно это желание повлекло меня в темную область, закрывая мне глаза на то, что я делаю. И я совершил очень необычный шаг от своей прежней "счастливой" жизни, где у меня было все, но не то, чего я хотел. Я отправился в направлении, которое было неожиданным для всех. Я как-то стремительно и шокирующе быстро оказался там, где были все мои желания - доступные, притягательные и соблазнительные женские тела. Несложно догадаться, куда я попал. Я оказался в месте, которому даже нет названия. Ни бордель, ни притон - там занимались фотографированием совокупляющихся детей безудержно. Фотографии были разные: от изображения обнаженных детских тел в их естественности до пошлых, отвратительных и грязных изображений. Многие были потребителями этих грязных фотографий - от подавленных импотентов до изощренной и безумной богемы, для которых жизнь состояла в постоянном поиске новых форм шокирования, грубости и причудливости. За фотографии, сохраняющие детские пороки, хорошо платили эти старые мерзавцы, подавленные своей сексуальностью еще со времен детства.

Всегда и всё со мной происходило постепенно, я не замечал изменений во мне, всё в жизни изменялась незаметно, плавно и обтекающе, а здесь нет - как только закрылась за мной дверь огромной комнаты с полуголыми девочками и мальчиками, я почувствовал, что ловушка оказалась слишком простой, и это только усилило ненависть к моей идеализированности. Как бы это просто и затаскано по подвалам не звучало, не меняет значения частота употребления слов, пусть это пошло, но я попал в западню. Как тряпка с памятника сорвалась со всего, рядом с чем находилось моё тело, наивность, наброшенная мной. Я испугался вначале, но дрожь от доступности их, этих маленьких хрупких ангелочков, с которыми я жаждал вытворять чертовские вещи, и моё насмешливое отношение ко всему притупили страх рабства, медового рабства.

Это был непонятной формы и цвета дом. Он был так далеко от всего, от людей, от ближайших признаков их существования, что не представлялось даже мечтаемым убежать из него. Он был страшным домом, не в смысле угрожающей внешности, а из-за серости, неопределённости его существавания и полной определённости существования меня в нём. И располагался он в каких-то странных болотах, размноженных на многие километры. Никто из нас не знал точно, где мы находимся, нас привозили с завязанными глазами, как меня, или со связанными руками и ногами, в грязном мешке.

В этом выброшенным из реестров человечества доме было шесть комнат, нас там тоже было шестеро. Так вот, шесть комнат. В одной, большой, с допущенным солнцем, с окрашенными в какую-то смесь розового и оранжевого стенами, большим, но бесполезным для побега окном жили мы, шестеро узников. Весь пол был устелен какими-то непонятными одеялами, подушками и перинами, которые помогали спать нам.

Рядом находилась небольшая комната без окон, где происходила обработка и печать фотопленок. Красные фильтры, бросавшие свет на любого, кто находился у двери, создавали ощущение горнила, в котором таилось пламя в темноте.

За этой комнатой находилась ещё одна, такая же отвратительная как и остальные, но она была особенно противной мне. В ней мы были вынуждены жестоко совокупляться. Эта комната постоянно менялась: складками разноцветного атласа и другими декоративными элементами создавались видимые различия в интерьере для каждой фотосессии.

Была ещё одна комната, назначение которой мне неизвестно.

В одной из комнат находился хозяин - он приезжал из другого места и часто бывал здесь. Ещё одну комнату занимал охранник, который следил за тем, чтобы мы не пытались сбежать.

Всех шестерых из нашей компании привезли в этот дом в один день. Некоторых держали в подвале, других - где-то ещё. Но все были привезены сюда одновременно, поэтому я не чувствовал себя чужим, как если бы меня втиснули в эту ситуацию позже остальных. Меня привезли туда вечером, а некоторые уже были здесь с утра. Мы все ждали. Ждали, когда закончится неопределённость. В отличие от остальных, я знал, зачем я приехал сюда, моя цель была ясна, хотя последствия оставались неизвестными. Дети и юноши испытывали страх и панику из-за своего похищения. Сначала никто не разговаривал, все молча сидели на полу и смотрели куда-то вдаль. Я находился в более выгодном положении - я знал всю правду и не испытывал страха. Только когда наступали густые сумерки и страх становился невидимым. Иногда кто-то спрашивал имя другого, а тот отвечал неуверенно. Из шестерых из нашей компании было четыре девочки, действительно прекрасные, и двое парней - я и ещё один мальчик по имени. Что странно называть пятнадцатилетних особ девочками, но если я сравниваю себя с ними через тридцать пять лет, то они вполне заслуживают такого обозначения. Я не испытывал к ним сострадания, а скорее чувствовал вожделение и материальное превосходство над идеальным. Мои мысли были полностью заняты тем, как насладиться ими, и это было самым отвратительным в моей жизни. Их было четверо. Я помнил каждую из них, помнил их тела и имена. Когда мы сидели в потемках этой комнаты, где предстояло провести много таких вечеров, рядом со мной сидела милая Аня – темноволосая девочка, которая выглядела очень женственно с пышными бедрами. Она была одной из тех девочек (если можно так их назвать), кто был более свободен по сравнению с остальными - хотя это было относительно, в рамках ужаса и страха. Она смотрела на меня чаще, чем на других. Я сидел рядом с ней и она искала во мне какую-то защиту, которую я не мог предоставить ей. За ней, спиной к стене, сидела Тэмаана – девочка с длинными русыми волосами и голубыми круглыми глазами. Она выглядела значительно юнее своего возраста, такая хрупкая, что можно было принять ее за ребенка. Рядом со мной сидела Метта - неприметная и загадочная Метта, которая то закрывала глаза, то открывала их для проверки неизменности окружения. У стены рядом с ними сидел Аполлос - юноша греческого происхождения, худощавый циник с черными глазами полными ненависти ко всем остальным. Все четверо они сидели напротив меня у стены. В другом углу комнаты сидела ещё одна девочка. Она прижимала колени к груди и опиралась на них подбородком. Очень редко она открывала глаза. На ее запястье была цепочка, а волосы были красивыми и восковидными. Её кожа казалась такой нежной и хрупкой, словно покрытой тонким слоем воска. Она, по-моему, предвидела то, что будет происходить и принимала свою судьбу смиренно. Её звали Эстер.

Всю ночь я просидел в эротических псевдоснах, в воображаемых снах, которыми заменил настоящие. Я видел их, тех, с кем мне предстояло спать, я представлял себя с каждой из них, представлял соединение двух тел, и только греческий соперник мешал мне, даже там, в моём воображении. Тогда мне было безразлично, нужно ли мне спать или нет, меня захватывали их лица, лица Аннах, Метте, Техааманы, Эсфирь, их тела, только представляемые мной. А они давно уже уснули, не знающие, что их ожидает, что я их ожидаю, чужие для всех. Они боялись, но сон их оказался сильнее страха, так же, как моё желание было сильнее, чем сон. Я был другим, я был с теми, кто привёз меня в этот мрачный ужасный дом, мне нужно было то же, что и им. Удовлетворить похоть. Мне - телесную, им - духовную, настолько духовную, насколько они были духовны - денежную похоть они вожделели ублажить, и их желание денег было одинаково с моим желанием обладать другим телом. И я и они смотрели на этих несчастных девочек, на меня, на Аполлоса как на инструмент для получения желаемого. И я смотрел на них как на средство. Всю ночь я ждал, когда же смогу прикоснуться к ним, когда смогу ими овладеть. Бёдра, ягодицы, груди, губы - всё переплеталось и выстреливало в меня потоком образом, гладких, медовых, нежных, недоступных ранее тел. Этого я хотел.

Утро девственное, как, наверное, и все девочки, что были рядом со мной, вернуло им страх, вернуло боязнь. Боязнь того, что им предстоит остаться в этом доме, в пороке навечно.

Быстрые детские лица возращались из сна, мгновенно обретая свежесть, выкидывая одноразовую вялость щёк. Все чувствовали, что скоро наступит что-то решающее. Чувствовать. Всем было уже всё равно, что им предстоит делать, предстоит ли им жить. Утро позволяло рассматривать лица, оно располагало к этому. Мы не стеснялись своих взглядов и взглядов на нас смотрящих. Мы знали, что отныне у нас будет одна судьба. Пока ещё мы взглядов не стеснялись. У Метте были часы и мы по очереди спрашивали у неё время. Дверь ощущала на себе внимание, рядом с ней было ожидание того, когда она откроется и кто будет за ней и что будет за этим. Я тоже ждал, когда её откроют. Она открылась неожиданно быстро, в неё вошёл Ридо, хозяин всех нас. Он крикнул на нас, велел идти с ним в другую комнату, грязно пошутив насчёт того, что девочкам сейчас предстоит лишиться девственности. Я ждал этого. Но он передумал. Сначала он решил дать еды. Надо отдать ему должное, он не экономил излишне на еде, и она была не той, какой она могла бы быть с подобном случае. Я знал, что сейчас предстоит мне делать, я был готов к этому, и только из-за этого я попал сюда, но девочки, они совсем не знали и пяти минут назад, что им предстоит предоставить мне и Аполлосу, а больше камере, своё тело. Их руки тряслись при мысли об неминуемом фактическом изнасиловании. Они смотрели наполненными глазами на меня и Аполлоса, представляя себя в соитии с нами.

Они почти не питались, слёзы текли с глаз каждой из них по щекам и скулам. Меня жалели этих девушек. Дверь открылась, и нас миллионами взглядов направили в сторону Ридо. Он грубо повторил свои слова, не утруждая себя шутками, хотя что это была за шутка - пошлые выражения, которые он находил забавными. Он был типичным представителем подлости и порока. Возможно, даже ублюдком. У него были карие глаза, исполненные ненависти и ненависти к себе. Его нос выглядел коротеньким и приплюснутым. Кожа у него была загорелой. В его лице чувствовалось что-то отталкивающее, нервное и скрывающееся за этим обличием. Этот подонок считал себя самым превосходным существом, и это вызывало во мне отвращение. Мы подчиненно последовали за ним. В другой комнате сидел охранник - бесполезное создание со стальной челюстью, огромный дурак, который был бы не против оказаться на моем месте. В середине комнаты стояла большая кровать грязно-розового цвета с фотокамерой, призванной запечатлеть мгновения нашей механической любви. Ридо приказал нам раздеться. Это тварь была в состоянии всего этого добиться. Я начал раздеваться. Ридо кричал нам поторапливаться. Девушки так медленно снимали одежду, что он начал ее срывать с них насильно. Мы все остались обнаженными перед друг другом, но меня это совершенно не возбуждало, хотя должно было. Ридо взял Аннах за руку и грубо бросил ее на кровать. Он поступил также и со всеми остальными девушками. Они сидели перед нами, пока он фотографировал их. Затем он приказал всем уйти с кровати, кроме Аннах, а Аполлоса попросил подойти к ней. Ему было приказано заняться французской любовью с ней. Аннах встала, наругавшись на Ридо и отказалась делать это, продолжая произносить самые грязные слова в его адрес. Возможно, он даже мог ее ударить. Герцог или граф из романтических рассказов точно бы поступил так. Однако подлец просто удалил ее от себя. Ударил кулаком в лицо. Аннах упала. Он продолжал бить ее ногами. Я попытался ударить его, за что получил ногой в живот от охранника и свалился на пол, задыхаясь от неожиданной боли. Они оба били ее. Она истерически кричала. Они били ее сильно, стараясь при этом не нанести серьезных травм или повредить органы. Метте, Техаамана и Эсфирь тоже напали на Ридо и этого глупого блондина-гориллу и получили то же самое, что я. Они продолжали бить ее все реже и реже, начав издеваться над ней - беззащитной Аннах с разбитым носом и губами, со слезами, размазавшимися по ее лицу. Они пинали ее ногами, как надоедливую муху. Они похлопывали ее по бедрам, груди и ягодицам. Ридо схватил ее за нос и потрепал его, произнеся слова: "В следующий раз послушайся", которые я не решусь процитировать здесь. Он сфотографировал ее - беспомощную, закрывающую руками лицо, с кровью на губах. Но самое ужасное было в том, что мы смотрели на это безразлично, ожидая, когда это же случится с нами. Ридо смотрел на Аннах, затем вопросительно на нас. Уверенный в своей безнаказанности. Безжалостный. Именно здесь я осознал свою глупость, идеализацию, наивность и доверчивость; я возненавидел их и самого себя. Я возненавидел их за то, что они существуют; а себя - за то, что позволил им обладать мной в тот момент из-за желания...

Камера ждала. В этом было ожидающее, оконченное, решённое и беспрепятственное. Он взял Метте за руку, в том же месте, что и Аннах, также бросил её на кровать. Повторяемость давила на нас, она подразумевала продолжение, аналогичное только что виденному нами. Метте лежала на кровати, подбирая ноги под себя, прикрывая груди рукой, в изгибах гротеска, ненастоящая, не похожая на девочку. Ридо снова приказал Аполлосу сделать то, что тот не сделал раньше. Аполлос нехотя подошёл к Метте. Я прятал свои глаза. Теперь я видел то, что я хотел. И это было не тем, что я представлял. Это было грязью, высокосортной грязью, в конечном итоге, нас фотографировали не в подвалах с оцарапанными коленями, не с наркотическими глазами. Но грязь оставалась грязью, независимо от того, на чём она была, на мешковине или на шёлке. Я думаю, вовсе незачем рассказывать в подробностях совершенно дикую сцену любви по принуждению между Метте и Аполлосом, камера с прицепленным к ней Ридо металась по комнате, во всех ракурсах ухватываясь за стыд их. Метте не была девственницей, и в схватке обоих тел не было неумелости, какой-то опыт у них имелся. Ридо велел Техаамане присоединиться к ним, а позже и мне. Оставалась безучастной одна Эсфирь. Она держала закрытыми груди и глаза. Камера похабно подмигивала. Змеями мы переплетались, изображая счастливые лица наслаждения партнёрами. Сначала я был с Метте, потом я поменял, по велению Ридо, её на Техааману. Для неё тоже не новым была плотская любовь. Какие-то ужасные позы, фальшивые лица. Ридо снимал. Потом он велел остаться на кровати только мне. Он поманил пальцем Эсфирь. Она смотрела ему в глаза. Его скрытая неуверенность, агрессия слабых вырвались наружу, она смотрела на него спокойствием сильных. Он крикнул. Она продолжала смотреть. Слабость мрази и сильная личность не играли роли в принуждении, слабый Ридо принудил Эсфирь подойти к кровати, и это было в его силах. Он подошёл к ней, толкнув к кровати. Эсфирь встала на колени на ней, смотря теперь в мои глаза. Ридо: "Начинайте". Она смотрела в меня, крики Ридо пропадали, ничего не было, мы были помещены в особый мир. Она смотрела в мои глаза, а я порывался спрятать их от неё, но ни черта у меня не получалось. Ещё раз Ридо: "Начинайте". Я лежал, она стояла предо мной на коленях: "Не надо". Ридо - ей: "Заткнись". Я не сказал ей ничего. Я не мог больше смотреть ей в глаза, чувствуя, конечно, не вину в том, что я тогда делал с ней, но в том, что я желал этого ранее, ещё несколько часов назад. Эсфирь была девственницей. За недевственностью Метте и Техааманой Ридо забыл про то, что Эсфирь могла быть девственностью. Её кровь будто повергла его в оргазм, он снимал и снимал своей мерзкой камерой, стараясь не упустить ничего из появившегося. И я, и Эсфирь были в крови, в её крови. Она была в слезах. Ридо сказал, что на сегодня достаточно и ушёл в красную комнату проявлять следы нашего, моего, греха.

Весь этот период с нами был находчивый охранник, которого я ненавидел даже больше Ридо. Нам разрешили вернуться в нашу комнату, где мы жили. Метте, Техаамана и Аполлос помогли Аннах подняться и дойти до нее. Она стонала и лежала на полу. Я последним зашел в комнату. В ней было ужасно. Рядом с дверью девочки (если так можно назвать) заботились о плачущей Аннах, которая была покрыта ссадинами и кровью на лице. Кровь медленно высыхала по ее щекам от слез. В углу той же комнаты Эсфирь сидела так же, как и раньше: обняв колени, прижав лицо кровавыми руками. На ее ногах были следы крови. Я подошел к ней и сел рядом, как она сама сидит. "Прости меня", прошептал я и обнял ее со спины. Мы просто сидели там час или два, объятьями скованные, двумя бездвижными телами, дыхание вздрагивая. Пока она не подняла голову и не взглянула мне в глаза. Я снова прошептал: "Прости меня". Она улыбнулась понимающе и безнадежно, спрятав лицо в колени. Я обнял ее снова. Мы сидели так еще час или два.

Ее русые наклоненные волосы упали на колени. Голубые глаза, высокий рост. У нее были такие странные губы, такие единственные, словно кто-то особенно придумал для них этот решительный и пробуждающий цвет. Я не знал тогда и не знаю сейчас, что случилось с ней до того момента, как она оказалась здесь (может быть, мои мысли перемещались между прошедшим и настоящим временем; это объясняется живостью моей памяти - когда я вспоминаю детали, я возвращаюсь в то время). Мы никогда не разговаривали об этом. Время проходило почти незаметно для меня и Эсфирь, мы не замечали окружающего нас ужаса; все это преследовало меня, когда она была рядом со мной, ничто другое не было для меня важным. Между тем Аполлос смеялся вместе с Метте и Техааманой, иногда не замечая Аннах, которая успокаивалась после слез. Все оказалось наоборот. Мне стало понятно, что мои желания были ошибочными, что все было по-другому. Эсфирь плакала в моих объятьях, и самые темные и неприемлемые мысли пытались занять место в моей голове. Метте и Техаамана, которым я давно уже относился предубежденно, видимо, не считали произошедшее ужасным; им даже казалось, что это им нравится - заниматься любовью со мной или с Аполлосом. Они были такими же развратными, как все остальные рядом. Я проклинал свою идеальность, но она все еще присутствовала внутри меня - я ничего не мог с этим поделать. Я презирал Метте, Техааману и Аннаху (которую Аполлос лишил девственности неделю спустя), который был моим врагом. Всем им была нужна только физическая любовь, неважно, какая она была, они могли ценить только ее наличие, только результат, но не сам процесс. Им нравился исключительно сексуальный контакт между мужчиной и женщиной, им не было разницы с кем они занимаются любовью - со мной или с Аполлосом. Для них важными были только физические чувства и тело во всех его низменных проявлениях. Это противоречит всем тем словам, которые я использовал ранее для описания своих переживаний. Недавно я сам был таким, жаждущим только тела, но после грубой постельной сцены и избиения Аннах я изменился.

Эсфирь всё ещё скрывала лицо в беспомощности колен. Я смотрел на неё, как иногда случается смотреть на что-то, будучи занятым вязкими мыслями, что остаётся незамечаемым под действием отвлечённости, пренебрегая анализом воспринимаемого. Я думал о том, что изменилось во мне, что осталось таким, каким было, я думал об Эсфирь, я думал о чём-то постороннем. Постепенно прощаясь с увлечением своими мыслями, я всё внимательнее рассматривал её, её плечо, испачканное задетой полоской крови, её шею. Я проник руками к её коленям, я поднял её голову, я повернул несопротивляющееся лицо к себе. Глаза, забывающие и раскрасневшиеся; я знал, что она простила меня, но мне не было этого достаточного, и тогда я был вовсе не о том, я был рядом с ней, я чувствовал её подлинную невинность, не того физического признака, который выдуман ханжеской природой, а ту истинную невинность, безгрешность, чистоту нравственную, неспособность к низменному, отличие между принуждаемым и истинным. Это не просто.

Неестественно долго мы смотрели на наши лица. Я до сих пор могу лишь предполагать, чем это было. Возможно, простая манерность, возможно, нечто другое. Это одно из того, что вечно ставиться под сомнение. Есть это или нет? Я могу сказать, что есть. Я это воспринимал. Это - мгновенное срастание ритма, мгновенное рождение того общего, что невидимо, но что связывает тело и его объяснение, что связывает мировоззрения и сидящих нас внутри. Я часто замечаю грубые, холщовые подделки, имитации этого, вынужденные существовать из-за стандарта существования их обладателей, взаимно лгущих, принимающих ложь и отдающих её. Деньги не так могущественны, как привыкли считать. Она могущественна. Ложь. Она универсальна и пользуются ей все. А там, где не существует её, возникает это самое, определение чему я пытаюсь дать. Когда за день становишься человеку более близким, чем все остальные, это, конечно, вычурно. И показательно. Это исключение, самое редкое из всех, когда-либо бывших. Эти молчаливые жесты и взгляды означали, если могли они означать что-то определённое и чёткое, больше, чем могли содержать в себе слова, вот почему так трудно передать их.

Её сгибы ног, её глаза, насыщенные голубым, кровь на сгибах коленей, плече и задней стороне обнаженных бедер, мои руки на её щеках - все эти проявления сострадания, раскаяния и самоотверженной ненависти ко мне слились в новую форму нашего физического объединения. Ночь заняла своё место в комнате. Она просила у нас разрешения переночевать, и мы не могли отказать ей. Таким образом, все это привело к тому, как мы провели первую ночь в объятиях друг друга. Мы уснули вместе, завернутые в простыни и одеяла, разбросанные по полу. Ночь никогда не являлась объектом для порно-журналов: её обнажали и раздвигали для стариков, использующих такие запретные изображения для утешения и избавления от импотентности. У ночи этого не было.

Я заснул рядом с Эсфирью. Ночь была свидетельницей нашей ласки. Мы лежали сплетаясь, наслаждаясь спокойствием и блаженством. Одна моя рука ласкала её левую грудь, другая обнимала её правое бедро своей кистью. Это было нежно. Сладостно. Это было самым прекрасным моментом в жизни. Эсфирь была полностью обнажена, только иногда на её теле появлялась белая прозрачность простыни, по которой скользили мои взгляды. И чем дольше мы наблюдали, как минуты проходят сквозь нас, чем больше мы не замечали сначала удивления, а потом смеха Техамана, Аполлона и Метты, тем ближе становилось неизбежное наступление телесной любви. Это подавляло нас, оскорбляло нашу нравственность. Это причиняло нам страдания. Но самое главное - это неизбежное приближение этого момента. Дверь должна была открыться и Ридо должен был позвать всех на другую кровать в комнате, где будет присутствовать обезьяноподобный охранник. Все должно было произойти. Существует только небольшое количество людей, для которых это слово "должно" не имеет значения. Есть всего несколько часов в жизни, когда это слово теряет свою силу. Пять, семь или семь с половиной - никто не считал. У меня было много таких часов. Каждую ночь я безразлично относился к этому "должно". Это слово создано теми, кто не представляет свою жизнь без правил, кто живет так, как положено, так, как делают другие. И без этого невозможно обойтись. Вот ещё одно проклятое слово, которое я ненавижу и переступаю через него. Большинство людей придают ему особую значимость, поэтому Ридо обязательно откроет дверь.

Конечно, она открылась. Конечно, он велел всем отправляться к кровати. Аннах, разумеется, оставалась в комнате, ещё не ожившая после ударов их ног. Всё не было таким, как вчера. Мы уже повиновались. Мы - Эсфирь и я. Аполлос, Метте и Техаамана жаждали уже близости тел, их жара, их наслаждения. Для них это было наслаждением. У них, никогда не сумеющих убрать условности из своей жизни, их внезапное исчезновение открыло всё то, что было в их организмах. Говорю "организмах" только потому, что ничего кроме организмов они не имели. А всего два дня назад и я тоже не имел ничего, кроме организма, влекомого к другому организму.

Это было неловко. Неловко ощущать, что Эсфирь сейчас думала о том же, о чём и я. О необратимости. Мы знали, что сейчас кто-то из нас пойдёт на кровать-эшафот, что эта любовная казнь не станет искуплением и избавлением от мук неловкости, мук невинности и вечного её лишения. Мы знали, что эта казнь не будет последней. Первой пошла Эсфирь, так захотел Ридо, так захотела его камера. Для Эсфирь всё началось с Аполлосом в то утро, он механически исполнил роль своего тела и ушёл с кровати, подчиняясь Ридо, который ещё фотографировал одинокую и безлицую Эсфирь на измятой постели. Он велел ей ложиться на спину, он велел ей принимать различные позы, он заставлял её поддерживать её груди руками, он заставлял то же самое проделывать с ягодицами, он заставлял её. Потом он велел подойти мне к ней. Он заставил нас совершить грех. Я подошёл к Эсфирь: "Прости меня". Это звучало так же, как аминь, так же, как последние слова умирающего и умершего. Я не мог смотреть ей в лицо во время этого сеанса принуждения. Ридо швырнул на кровать и Метте, приказав той примкнуть к нам. Я не буду дальше выбивать резцом памяти подробности сцены совокупления. Это, по крайней мере, не этично. Это не важно.

Затем Ридо сделал нам несколько фотографий, где мы просто лежали рядом. И еще несколько во время нашего интимного момента. Даже спустя столько лет я все еще вздрагиваю при воспоминании об этом, ощущая такое же неловкое состояние, как тогда. Точно так же. Эти фотографии были последними на том утре из всей серии, снятой в комнате с неприятной кроватью. Ридо отправил девушек в другую комнату, а мне и Аполлосу позволил остаться. Он ушел, а я пошел следом за Эсфирью, чтобы быть рядом с ней, хотя мое присутствие было бесполезным.

Кто-то завесил эту комнату красным атласом. Первоначально это выглядело довольно пошло, но затем Ридо использовал свет от своих ламп и создал складки на атласном полотне, опускающемся с потолка до пола. Комната превратилась из пошлого помещения в нечто более эстетичное. Она стала простым фоном, на котором Метта, Техаамана и Эсфирь обнажались, принимая различные позы и демонстрируя свои прелести, как говорил Ридо с порочной насмешкой. Я был единственным зрителем, и кроме меня там присутствовал безразличный охранник с нечеловеческим видом. Он холодно ухмылялся, и я ненавидел его за это, за его маленькие бессмысленные глаза и полное отсутствие эмоций. Я ненавидел его презрительные взгляды и ухмылки. Презирающий взгляд этого человека был для меня невыносим.

Тогда я часто представлял себе тех людей, которые покупали наши фотографии у Ридо. Мне было очень трудно представить их - их лица, глаза, направленные на изображения меня, Эсфирь, Метту и Техааману. Иногда я представлял себе старых мужчин со щетиной на выраженном лице и ярко-карие глаза, жаждущих жизни и плоти, испытывающих такую страсть к удовольствиям, которую время не может остановить. Иногда я представлял себе молодых развратников с узкими глазами и широкими плечами, выглядящих как герои-любовники, насмехающиеся над нами и нашими фотографиями, видящие себя вместо нас, желая Эсфирь и изображая в своих жалких фантазиях насилие над ней. А иногда в моем воображении возникали эстеты в шелковых халатах, держащие наши фотографии в аккуратных руках и предпочитающие запретную красоту одинокого юного тела без какой-либо пошлости половых актов. Я все думал о том, какой из них может быть человеком, который обладает нашими фотографиями. Потом я узнал правду самым горьким образом.

Съёмки в атласной комнате были быстрыми. Похоже, Ридо не был настоящим фотографом. Самих фотографий я никогда не видел, чтобы по готовому результату оценивать его качества как фотографа, на все его обращения с камерой, светильниками и прочими сопутствующими этому вещами походили на действия абсолютно постороннего человека: никаких дублей, он всё делал мгновенно, было видно, что для него важна не форма, не содержание, а факт фиксации совокупления между мальчиком и девочкой, он суетился, он нервничал поначалу, потом, конечно, привык. Ридо дотошно фотографировал нас со всех точек, размещая камеру во всех осматривающих нас местах, получая таким образом, как думал он, уникальные снимки, почти одинаковые братья которых производились сотнями и тысячами таких же, как он.

Съёмки занимали не больше часа, может быть. Эсфирь, оставшаяся на плёнках в то утро полностью, во всех видах, подошла ко мне после окончания и оба наших извиняющихся взгляда встретились в обязательности. Мы молча ушли в комнату, в которой были запертыми большую часть суток. Всё молча. Всё, как вчера. Аннах, правда, уже не стонала. Она тихо сидела у стены. Ничего не выдавало вчерашнего, кроме разбитого уголка нижней губы. Одежда скрывала избитое тело. И, наверное, ей было больно не от боли. Кажется. Ей было больно от смеха Аполлоса, Техааманы и Метте, которые весело забывали о ней. Мы с Эсфирь подошли к ней. Мы сели рядом. Я помню всё отчетливо. Эсфирь поправила пальчиками упавшие на лоб волосы Аннах. Она была такой сострадательной. Я был таким другим. Аннах уже не была забытой. Было забыто другое. Мною и Эсфирь было забыто то, что было утром, что обоим нам приходилось делать. Всем троим нам было хорошо, хотя, конечно, для Аннах это - относительно.

Я ни разу не выразил полностью ту значительную перемену, которая произошла со мной. Она возможно зрела медленно, но проявилась так резко, что принесла мне страдание. Речь идет о том, что моя идеализация всего и всех была переосмыслена. Мое доверие и отсутствие внимания к реальности были пересмотрены. Прежде чем попасть в плен продажных игроков, как один фальшивый автор описал свою биографию, я был исполнен только одной мысли - желанием тела, молодого, невинного и прекрасного. Но как только у меня появилась возможность осуществить это желание (больше, чем я ожидал), мое предыдущее вожделение вызывало лишь презрение к нему и к себе. Внезапно и полностью неожиданно я изменился - больше не испытывал желания к телу, был равнодушен к его плотским привязанностям, равнодушен к тому, на что раньше отзывался с явной противоположностью. Было очень сложно для меня сравнить себя прошлого и настоящего, потому что внутри я не ощущал никаких изменений, а указывали только факты различия желаний. Я думал о том, как удивительно это было: еще недавно я жаждал этого, а теперь ненавидел.

Единственной причиной такой перемены, без сомнения, была грубость и подлость Рида - стража, покупателей этих проклятых фотографий и всей этой мрази, которая живет только для удовлетворения своей плоти. Принудительная любовь стала причиной раскола в развитии моих диких страстей. Ну ладно.

Оставшуюся часть большого дня мы провели в беззаботности. Удвоенная беззаботность приносит больше удовольствия - это беззаботность по принуждению, в отличие от вынужденной любви, которая не приносит удовольствия, а наоборот, окутывает нас огненными муками запретных взглядов и чувства вины. Это особая беззаботность, когда обстоятельства играют в твою пользу, когда оказываешься на задержке времени, становишься рабом обстоятельств, и получаешь свободу от того, на что не можешь повлиять. Так и мы. Мы молчали, уверенные, что ничто не может нас потревожить сегодня, что мы оставлены в свое распоряжение. И эта уверенность была непоколебимой.

Я до сих пор не знаю, почему так быстро мы оказались в этом состоянии, когда уже совершенно не важны никакие подробности, когда не важно тело другого, когда не важно, какое оно и что делает оно с тобой, важно то, что оно рядом с тобой, а всё остальное - тлен. В этом свобода, когда я делал всё то, что я хотел, а Эсфирь - то, что хотела она. Это всепринятие. Это наслаждение, наслаждение неторопливостью, ленью, негой, растяжением наслаждения. Наслаждение неторопливостью секунд, их присутствием. Наслаждение тем, что можешь позволить себе наслаждаться на протяжении многих неучтённых никем часов. И удовольствие продолжалось до следующего утра, на то момент. А утром наступало самое ужасное, что мог вынести наш мир, созданный моими и её стараниями. Я уже говорил, что не мог смотреть в её глаза, я чувствовал себя отвратительным, низким, винил себя за то, что когда то хотел её тела. Мне было не по себе, мне было так стыдно перед ней, как не было больше никогда. Но после двух или трёх часов грязи и абсолютного презрения себя наступали часы другого, изнеженного и терпеливого переплетения тел, в котором от плотского совсем ничего не было. Вспоминаю, что в первые несколько дней мы, в конце концов, научились как-то забывать об ежеутренних сценах, и в забытии мы научились жить.

На третий день нам было разрешено выходить из той комнаты, в которой нас держали. Мы были похожи на зверей, которым наконец-то открыли двери клетки. Мы сначала не решались выходить, проверяя временем возможность выйти, а потом медленно кто-то вышел к пустым комнатам, ещё утром бывших вместилищем вялого разврата. Двухдневное отсутствие самой незначительной свободы передвижения превратило внезапную и очень относительную свободу в очень впечатляющее событие. Мы могли ходить по этому дому. Все комнаты были открыты, кроме двух, той, где Ридо проявлял проклятые плёнки и ещё одной, я к которой никогда не был, но о которой рассказала мне потом Эсфирь. Ридо несколько раз в неделю приезжал к нам с утра, привозя еду. Охранник приезжал вместе с Ридо - мы всё равно не смогли бы убежать никуда, а Ридо, как я полагаю, просто боялся шестерых ненавидящих его детей, и охранник нужен был ему для спокойствия. Всё время, что мы находились в этом вырванном доме, мы были в неведении. Мы не знали, где мы находимся, не знали кто такой Ридо, не знали, когда нас отпустят и отпустят ли вообще, не знали, что творится за пределами этого дома, не знали ничего. Я мог лишь догадываться, что дом нашего заточения находился довольно далеко от ближайшего города. Это я вывел из того, что однажды Ридо забыл что привезти и ему пришлось вернуться назад, он потратил на это много времени, хотя, возможно, я могу и ошибаться. Но всё же кажется, Ридо жил в каком-то крупном городе, оттуда он привозил нам еду. Я не могу упрекнуть Ридо в смысле еды, нам он привозил еду не хуже той, что ел сам. Иногда он привозил нам какую-то одежду, а однажды привёз дорогую шубу, в которой по очереди фотографировал девочек. Они надели её прямо на голое тело и позировали перед Ридо и его камерой. Шубу он увёз в тот же день.

Нам открыли дверь, и после преодоления изначальной неловкости и сомнений мы приступили к осмотру этого небольшого дома. Мы прошли через несколько комнат, в поисках развлечения. К концу дня мы осмотрели все помещения. В комнатах, где нас фотографировали, вещи были разбросаны по полу: тряпки, журналы, фотоаппараты. У одной стены, напротив кровати, стояло четыре ящика - обычные предметы в обычных условиях, но для нас они были интересными и значимыми.

На следующий день у нас не было сеансов перед объективом - мы остались сами собой. Кто-то зачитывался бессмысленными журналами и передавал их другим. Только Эсфирь и я не читали этих журналов: она была подавлена своим пленением, а я - ею. Можно было назвать это место "домом подавленности", где подавленность стала для меня привычной, но от этой привычки она не стала меньше.

Кроме журналов, была принесена большая атласная тряпка, которой затянули окно. Оно было обезлюдевшим и не имело ничего примечательного за своими стеклами. За окном нашей комнаты простиралась бескрайняя провинциальная даль, томившая наше воображение. Поэтому атлас на окне казался намного лучше, чем грубый холст полей. Эсфирь оторвала узкий полоски от этой красной гладкой тряпки и вплела его в свои волосы. Сейчас эта полоска уже не в том состоянии, что была раньше - она у меня, я прижимаю ее пальцами и ощущаю морщины под ними. Когда я смотрю на нее, всегда задумываюсь о времени, которое прошло с того момента, как она была оторвана. Больше тридцати лет прошло, а она все еще со мной. Я чувствую бесконечность через пальцы: гладкость, узость и красоту этого мгновения оторванности от прошлого и будущего - от всех временных и пространственных измерений.

Я подавлен сейчас этой полоской старого атласа, помнящего её, подавлен почти так же, как был подавлен тогда. Тот дом можно было бы назвать домом подавленных. Тогда я почти всегда ощущал себя подавленным, это чувство стало привычным для меня, но не настолько, чтобы из-за привычности я смог потерять его остроту. Я был подавлен тем, что меня и Аполлоса заставляли любить Эсфирь, Метте, Техааману, Аннах, я был подавлен тем, что Эсфирь любили другие, я был подавлен тем, что все наблюдали за моими стыдными телодвижениями перед объективом камеры Ридо.

Ещё я был подавлен тем, что Аполлос любил Эсфирь. Мы что-то значили друг для друга, и я не знал, что мне делать в таких случаях, тогда, когда её Ридо заставлял совокупляться с Аполлосом, я не знал, оставаться ли мне и смотреть на это, быть рядом с Эсфирь в трудные для неё минуты или уйти и не смотреть на неё, чтобы своим присутствием не смущать и не стыдить её. Я спросил об этом у Эсфирь. Она ответила, что я могу делать так, как считаю нужным, но ей было бы лучше, если бы я не видел её совокупляющих мук. Я сделал так, как желала она - никогда больше я не видел её постельных сцен с Аполлосом, если имел возможность не видеть этого.

Это вечная необходимость принятия решений - вечное приятие и неприятие. Вечная несовместимость того, что нужно с тем, что желаешь. Я многим могу оправдать Ридо - потом, после того, как я стал свободен от него, мне пришлось по долгу моего прошлого выяснять даже самые тонкие и скрытые аспекты существования подобных "заведений" и в моих руках оказывались многие свидетельства гуманности Ридо. Это в сравнении, а если смотреть на это с позиции благозвучной самодостаточности, то я никогда не наблюдал в своей жизни более концентрированного насилия и унижения, чем то, несчастье испытать которое он доставил мне. Ридо был самым гуманным из всей мрази, которая отлавливала детей и заставляла их подставлять свои конвульсирующие тела под объектив. Был самым гуманным. Но из мрази. Мне повезло, повезло, что я оказался там в пятнадцать, а не в пять, повезло по многим причинам. Сомнительная соотносительность иногда может притупить боль. Когда я думаю о том, что мне пришлось видеть, эта самая соотносительность необыкновенно начинает превышать свои размеры и расставляет смотреть на свою жизнь как на счастливое детство с розовыми слонами и крокетом под ильмами. Когда происходят в жизни определённые вещи, когда они делают её непохожей на большинство других, в сознании возникают темы, которые собирают особенным образом всё, к ним относящееся, они делают его чувствительным для информации установленного рода и они откладывают её в памяти особенно. Когда же происходит подобное тому, что произошло со мной, сам начинаешь искать то, что существует в подобии с твоей судьбой. Многие годы я рассматривал и искал свидетельства чего-то похожего на события почти самого начала жизни. У меня было очень много снимков, записей и прочей фиксации насилия над детьми. И после всего мною увиденного я могу говорить, что Ридо и в самом деле был гуманным. После всего, что видел. Одно дело смотреть на такие вещи, оставленные на бумаге и ужасаться по причине не совместимости увиденного с эстетическими представлениями, и совсем другое ужасаться физически, когда тело подсказывает рефлекс ужаса, выработанный после принятия участия в похожих вещах. Хотя, не так уж и похожих. Мне, например, сильно впилась в память и в мысли одна серия фотографий. Она, а не какая-нибудь другая, осталась в памяти потому, что девочку, снятую на них, тоже звали Эсфирь. Я увидел снимки около двадцати пяти лет назад. На них не было даты, может, она существовала до меня, может, во время меня. Обычно на обороте таких фотографии ставиться только имя. Я помню и как оно было написано на них - жирным, красным, мужской рукой. Это была маленькая пятилетняя девочка, с длинными золотистыми волосами и большими голубыми глазами. Таких девочек я бы фотографировал на рождественские открытки. Маленький ангел. Я помню ужас её глаз. Её маленькое тело насиловал здоровый ублюдочный выродок. Насиловал до смерти. Маленький окровавленный ангел. Маленький убитый ангел.

Это одно из самых ясных воспоминаний, что у меня осталось. Поэтому могу назвать себя и Эсфирь счастливыми, если сравнивать нашу судьбу с другими. Нам не пришлось покончить жизнь самоубийством.

Мог бы рассказать десятки историй, ещё более ужасных. Сейчас мне страшно от того, что знаю эти истории, что видел фиксированную на глянцевой бумаге смерть этой девочки. Рассказывать о её смерти словами излагания, в общих чертах — это достаточно безобидно. Абсолютно ничто по сравнению со всем тем, что я видел и чувствовал. Маленький окровавленный ангел.

Возвращаюсь к тряпке из красного атласа. Это не вызывает такого разрыва сердца, какой испытываю каждый раз при мысли об этой пятилетней Эсфирь. Боль удваивается от того, что эта убитая девочка была похожа на настоящую Эсфирь. И ассоциации с её убийством — моя боль. Всё ещё прокручиваю полоску атласа пальцами. Точно так же я прокручивал волосы Эсфирь, точно так же заставляли пальцы привыкать к их текстуре, ценить их выше всего, останавливаться на них, любить их. Если я верно помню, тот день, когда Эсфирь отрезала для меня эту полоску времени и своих волос был первым днём, когда Ридо оставил нас одних в доме, предоставив нам изуродованную копию свободы. Но даже этот синий отрывок стал для нас развлечением и удовольствием на первые несколько часов. Мы с Эсфирь тогда даже не подозревали, что после этого "удовольствия" последует обратное — Ридо вернулся утром и он вернулся не один. С ним приехал ещё один Ридо, такой похожий на него по внешности, такая же мерзость, только более изощренная, хорошо ухоженная, с большим самомнением и амбициями.

Закрытая дверь открылась.

За ней было то, чего я представить не мог в тот момент, но то, что всегда представлял тогда, когда был прежним, мерзким, отвратительным, думающем о теле больше, чем думающем вообще, желающий и не имеющий. Во мне была тревога, во мне было опасение и отчаяние, его, наверное, было во мне больше всего. Этот спутник Ридо, с гладкими уложенными волосами, толстогубый, высокий и амбициозный ублюдок зашёл в комнату к нам. Эта тварь мне запомнилась особенно. Он зашёл к нам и обращаясь ко мне и Аполлосу спросил: "Ну что, мальчики, поделитесь своими девочками?". Меня полоснули по горлу, всё отчаяние выливалось образной кровью в боль в горле. Правая ладонь больно зачесалась. Я стал чесать её её же пальцами. Стал больно чесать. Всё было больным. Я больно думал, мысль в моей голове превратилась в боль: только не Эсфирь, не Эсфирь, Эсфирь. Ладонь хотела чесаться ещё больше. Не Эсфирь.

А он подошёл к ней, взял своей безвкусно перстневой рукой её за плёчо. Насмотрелся, видимо, дешёвого кино про неотразимых любовников. Слова, которые сказал он её тогда даже смешно не звучали. Я рву на себе волосы - слова "смешно" не могло тогда существовать, даже нервного смеха не могло быть тогда. Я четко был готов умереть, только чтобы он исчез. Слова, которые он сказал ей тогда звучали пафосно: детка, пойдём со мной. Он увёл её. Я банально был готов умереть. Он увёл её. Дверь закрылась. Снова банальность.

Стало понятно, для чего была нужна эта комната, куда мы не допускались. Ридо предоставлял её своим гостям вместе с одной, двумя или тремя девочками. Тридцать пять лет назад было это, а мне по-прежнему больно. Пока Эсфирь была в этой комнате, пока её насиловали там, я истёр всю проклятую ладонь, я тёр кожу на костяшках пальцев, я тёр её так нервно и неосторожно, что она болела ещё несколько дней. Руками я водил по шее, пока это не осточертело мне, я не знал, что делает он там с ней, я думал об этом, я предполагал, я представлял себе его действия и они выходили у меня совпадающими с теми, какие я также представлял три или четыре дня назад, когда мы все оказались в комнате, только привезённые в этот дом, когда я был единственным из всех, кто знал, для чего нас привезли. Я смотрел тогда на Эсфирь, на Техааману, на Метте и Аннах и представлял себя с каждой в отдельности. Теперь всё эти больные образы сместились в аппарате моего представления в совершенно другие воображаемые условия. Я ходил по большой комнате, меня не замечали ни Метте, ни Техаамана, ни Аннах, никто, и я не замечал никого. Я ходил по комнате и слезы выбрасывались из моих глаз, как капли дождя отскакивают от тела. У меня никогда раньше не было слёз, только однажды я почувствовал, как они готовы превратиться из ожидаемых в вытираемые. Я слышал звуки своего пересохшего горла, хрип дыхания. Мне было смешно. Дикий, хрипящий смех. Я ненавидел их. Я ненавидел Ридо, я ненавидел этот дом, я ненавидел того, кто пришёл к нему. Я ненавидел всех. Я ходил по комнате, иногда вставая по середине, искривляя губы. Я с каждым шагом, с каждой слезой я становился всё спокойнее, пока не стал обычно безразличным, каким бывают люди в таком состоянии. Глаза округлились, брови подняты, сидел и осознавал свою беспомощность. И ненавидел я себя не столько за то, что не мог ничего сделать, сколько за то, что когда-то хотел этого. Эсфирь всё не возвращалась. Я ждал её час, ждал второй. Но пришла не она. Я понял (как я ненавижу эта пошлое слово), что люблю её. И от этого осознания мне стало ещё хуже. Мне было всё хуже и хуже, с каждой секундой дальнейшего присутствия Эсфирь я умирал. Я любил её. Я её любил. Я всегда хотел знать, что такое любовь. Я думал, что её нет вовсе, что это договоренность обоих полов, что это обоими полами воспринимаемая условность, повод, необходимый для создания маски приличия в отношениях. Может быть, так и есть. Но я узнал другую любовь, любовь, которая требовала от меня отказаться от тела, которая возникла там, где отказаться от плоти невозможно. Обещания есть обещания. Навсегда.

Я испытывал к ней глубокие чувства. Я впервые узрел истинную любовь. Ее настоящая сущность не имела ничего общего с тем образом, который был выдуман людьми и которому они поверили. Но все это очевидно, хотя все стараются скрыть эту правду. Люди видят многое, но они предпочитают замалчивать это. Очевидно, что единственное, что они действительно желают - это удовлетворить свои физические потребности друг с другом. К сожалению, я не могу использовать более прямолинейные выражения, а все остальное - лишь отговорки, поводы или комплексы, возникшие из этого желания.

Когда осознал свою любовь к Эсфирь, когда эта мысль закрепилась в моем сознании, она заполнила всё пространство внутри меня. Она стала единственной мыслью, которая существовала и имела право на существование среди всех остальных мыслей. Как будто я произносил заклинание про себя: "Я люблю ее", повторял эти слова с каждым разом, все больше и больше.

Дверь в нашу комнату распахнулась. Из нее выпало тело Эсфирь.

Это была не та Эсфирь, которая уходила. Волосы спутались и остались на одной стороне, глаза наполовину закрыты, уголок рта омрачала засохшая кровь. На локте виднелась царапина. Слезы текли по ее лицу.

Она не могла подняться. В комнату вошел Ридо. Проклятый тип заявил, что скоро она привыкнет. Мне захотелось его убить. Я перевернул Эсфирь на спину, приложил пальцы ко лбу и аккуратно расправил волосы. Казалось, что она скоро погибнет.

Метта, Техамана и Аполлос попытались помочь мне вернуть Эсфирь к жизни. Я громко закричал им и запретил подходить к ней. Я поднял ее на руки и отнес в самый удаленный угол комнаты, где на нее смотрели девочки и Аполлос. Потом взгляды превратились в разговоры, разговоры перетекли в другие разговоры, и через несколько часов Эсфирь стала никому не интересна, так же как и то, что с ней произошло.

Я был готов молиться любым богам, я был готов сам стать любым богом, лишь бы Эсфирь больше не было там. Я был готов умереть, я готов был остаться там навсегда, только бы Эсфирь была не со мной. Мои глаза предупреждали меня, что скоро они выдадут меня, что скоро слёзы заменят мне воздух, что скоро мне будет плохо. Я ждал их. Я ждал слёз. Только они могли быть подтверждением любви, только они могли свидетельствовать о том, что я стал другим, что прежнего меня больше нет. Они могли быть доказательством искренности и они стали этим.

Она лежала, раскрывая глаза в потолок. Её выдохи были тяжёлыми и смешанными со стонами. Он её бил. Одна щека была красной на вид и горячей на ощупь, хотя мне казалось, что всё наоборот. Я протянул ладонь к её щеки, вытер слезу и украл её. Скрывая обладание её слезой я поднёс обе руки к своему лицу и незаметно слизнул с пальцев слезу.

Я не мог помочь Эсфирь ничем, я мог лишь находиться рядом. Он её бил, но она так плохо себя чувствовала совсем не поэтому, она была сильно измучена. Вскоре она заснула, а я испытывал прежнюю боль на долговечность, и она испытывала меня. Боль за Эсфирь продолжалась, но неопределённость, мучившая меня не меньше боли, ушла. Мне было тяжко. Я ещё повторял себе, что люблю Эсфирь. Ладонь ещё скулила. Эсфирь спала и во сне ей было легче, чем до него. Сон всегда облегчает боль. Сон всегда рассасывает страдания, даже те, что мы умышленно вводим в наши жизни. Сон - единственное счастье.

Эта история, я с полным правом могу назвать её тривиальным изнасилованием, впустила в мою тогдашнюю жизнь ещё один поток того, что сопровождало меня в то время, поток боли. Её было много у меня и она была разной, она делила себя на множество болей, уживающихся вместе в моём сознании. Боль того, что я вынужден совокупляться с Эсфирь (как в этом смысле хрупок язык, он не дает мне нужного слова, приходиться обозначать нужное обозначить каким-то гнусным биологическим термином, что, впрочем, намного лучше других слов, которые я не могу позволить употребить), боль от того, что её изнасиловала какая-то мразь, боль от отчужденности, от обнаженности, все эти боли были со мной, они сопровождали в моих многочисленных походах из одной комнаты в другую в попытках спрятать себя от осознания, где я нахожусь и что я должен делать здесь. Но, в конце концов, я сам хотел этого и приходиться платить за глупость, за наивность и уверенность в желаниях. А я ли, собственно, виноват в моих желаниях, я ли был их прародителем? Конечно, я. Я взрастал эти желания, я желал выпустить их наружу, я желал видеть их воплощёнными. Я слишком много желал, но я не желал многого. В одном - моя вина, в другом что-то похожее на оправдание.

Эсфирь была в глубоком сне, а я продолжал наблюдать за ней, испытывая неподдельное восхищение. И вот здесь произошло нечто необычное. Как это случилось, я уже не помню, словно память растворилась в кислоте и я сам стал ею. Но стоит ли мне рассказывать об этом? В конечном счете, все это просто игра моего ума, которому хочется отыскать подмену, двойников и точные совпадения. Это становится для меня символом чего-то неизвестного, что обязательно раскроется со временем. В реальности же, без какого-либо скрытого желания, я просто поменялся местами с Эсфирью: незаметно заснул сам, а она проснулась и теперь смотрела на меня так же, как я на неё ранее. Хотя возможно, мне это только показалось.

Я возвращаюсь к мысли о ней. Я всё ещё помню каждую деталь отдельно, могу вызвать в памяти то или иное событие вне зависимости от его последующего развития. Я все еще надеюсь, что на этот раз всё будет иначе. Снова и снова я возвращаюсь к началу, пытаясь пережить всю свою историю по-другому, но не удаётся. Но вместо этого я получаю нечто гораздо ценнее - возможность.

Эсфирь остается в моей памяти как изнасилованная душа. Вероятно, это самое страшное, что я помню. Я не буду описывать ее в подробностях - это не нужно. И сколько бы я ни извивался словами, Эсфирь останется только моим личным воспоминанием. Это единственное, что я могу сохранить для себя и разделить с ней в одном из бесконечных миров.

Много лет прошло со времени тех дней, но они до сих пор живы для меня так же ярко, как никакие другие. Я приближаюсь к ним настолько близко, что они перестают быть просто прошлым и становятся реальностью здесь и сейчас.

Я не имел никаких оснований считать, что всё уже в прошлом, наоборот, я знал, что это только начало, начало страшного настоящего, куда я сам себя вовлёк, наказание за преступность желаний. К каком-то смысле наказание, данное мне, или которому был отдан я, было тем, чего я желал. Меня наказали собственным желанием. Меня наказали за желания. Это могло бы звучать смешно, трагично, но я не мог сказать, что наказание не для меня. Я заслужил его. И мне на это наплевать. Мне безразлично это, безразлично всё, что относится ко мне. Мне действительно наплевать на то. Что многие годы я терзаем чувством вины, на то, что я чувствую её. Чувствовать.

Утром Эсфирь рассказала мне, что делал с ней гость Ридо. Я старался забыть это, я старался заставить себя быть безразличным к этому, ничего не получилось у меня, а лучше было бы, если бы я не знал этого, ибо до сих пор меня терзают воспоминая представления этого, остатки того, что предложило мне моё воображение на её текст. Получалось мерзко.

Но я не об этом. Я так любил Эсфирь, что даже представляя схватки её изнасилования этой мразью, не видел в ней грязь, вогнанную в её тело телом её насильника. Я назвал бы эту рукопись по другому, что-то вроде "Девственница", если бы имя Эсфирь не объясняло мне большего, чем может сказать мне это слово. Я уверен, что есть вечные девственницы. Такой была Эсфирь, она всегда была для меня невинной, хотя она переспала (как меня раздражает употребление мною этих пошлых клише, когда мне приходиться заменять определённые слова) не с одним десятком мужчин, хотя я сам видел, как Аполлос любил её, и сам я был для неё первым, она была невинной. Какая либидобелиберда о девственницах. Наверное, пора мне оставить это.

Меня наблюдала Эсфирь, пока я спал, как обычно два или три часа назад я вглядывался в ее глаза. Я решил не открывать глаза и не показывать свое пробуждение. Лежа, я чувствовал, как ее глаза смотрят на мои закрытые веки. В своем воображении я представлял себе, что увижу, если открою глаза. Я визуализировал лицо Эсфирь, ее шею и плечи, скрещенные руки. Как будто мне казалось, что если открою глаза и увижу ее, то ничего не изменится. И это действительно произошло так. Это похоже на попытку заснуть в темной комнате без различия между состояниями глаз - когда они прикрыты и когда они открыты (мир - нудистский пляж для глаз). Так же было со мной: я открыл глаза и они продолжали видеть то же самое. Единственное изменение - поднялись пушистые ресницы на верхнем веке. Мне было все равно. Мне было не важно. Я был слишком слаб, чтобы обращать внимание на условности, чтобы обращать его на слабости. Я сказал ей все, что хотел, но мне было безразлично, как она это восприняла. Я сказал ей очевидное. Все мы становимся очевидными в любви. Всех нас приводят к любви детские страхи и стремление поиграть в неизведанную игру можно даже сказать больше: мы все пошлы в любви, потому что нет ничего в любви, что выдает эту пошлость. Те инструменты, которые способны показать это, находятся за пределами любви и показывают ее пошлость только тогда, когда мы выставляем свою любовь напоказ. Я сказал ей конечно же очевидное - я тебя люблю. Я играл со своей жизнью, усугубляя ее для того чтобы разрушить ее. Я любил Эсфирь. Я сказал ей об этом. Она отошла от меня к серой решетке окна и смотрела через нее. До сих пор я четко представляю себе ее контуры, силуэт ее голого тела, освещенного окном. Она смотрела через окно, уперев руками в подоконник. Она подняла правую руку и пригласила меня пальцем. Все это я беру из образов моих воспоминаний, и можно сравнить это с кино - таким образом пышные режиссеры любят изображать фатальных женщин. Это было просто совпадением. Совпадение власти. Я подошел к ней, ожидая продолжения после знаков ее пальцев. А она просто все сказала мне на ухо, долго шепотом свои слова. Это не было пошлым. Она говорила так, как нужно говорить, а не как все привыкли делать. После того, как она это сказала мне, я почувствовал, что обречен никогда не переставать думать о ней. Ее слова укрепили мое чувство любви к ней и пришли ко мне настолько легко и отчетливо, что я могу сравнить это с тем, как просыпаешься утром. Это очень просто, очень обычно, ничего не удивляет, но главное - это имеет определенные границы. Я почувствовал, что люблю ее. Твердое ощущение показалось мне обманчивым, потому что ничто не может существовать без обратной стороны, и возник вопрос: искренна ли моя любовь, если я не сомневаюсь в ее искренности? Я спрашивал себя об этом и тут же улыбнулся: если я задаю себе вопрос о искренности моей любви, значит, я сомневаюсь в ее искренности.

Только сейчас, после долгих лет расставания с тем временем, с тем, что было моей тогдашней жизни, я понимаю, насколько жестока и груба была моя жизнь со мной. Глупо винить её в том, что наказание пришло ко мне тогда. Я не могу говорить, что я стал жертвой Ридо и его помощников, что меня заставляли выделывать всякие вещи перед объективом. Нет, мы квиты с моей судьбой. Но я не об этом, жестокость своей жизни я не ставлю ей вину, я всего навсего говорю это. Возможно, после стольких лет я должен по новому смотреть на то, что произошло со мной тогда, и вся эта история кажется мне настолько грязной и выбитой из стандартного представления обывателя, что я считаю её произошедшей только по причине личного участия в ней. Я заметил очень давно, наверное, когда ещё находился под объективом Ридо, что стандартный, обыкновенный, нормальный человек никогда не думает о том, что может существовать что-то за рамками его сознания. Никто не думает, что существует где-то такие подпольный порностудии, куда свозят детей и подростков, чтобы удовлетворять грязью фотографий немощных стариков, отдающих деньги только за то, чтобы иметь фотографию, которая способна проявить на самом дне их карих бегающих глаз фантазии бурной их юности.

Никто не думает о том, с чем обыватель редко сталкивается. Когда в деталях представляешь себе то, о чём все остальные не знают вообще, и никогда не узнают, ощущаешь полнокровность своего мировосприятия, только от этого мне больно, от того, что я знал это не по наслышке, что ощущал это на себе, от этого больно. Но ещё больнее мне совсем от другой вещи, мне взвинченно больно от того, что Эсфирь была тогда со мной.

После тридцати пяти лет все это легко вспомнить. Никогда раньше я не так сильно проникался этим, как сейчас. Но Эсфирь всегда присутствовала в моих мыслях, она всегда была на заднем плане, словно за стеклом, на котором я воображал свою жизнь. Что бы ни происходило, я всегда знал о ее присутствии, но никогда не вспоминал, как она попала в мою жизнь. Теперь это стало необыкновенно обычным для меня. Возможно, я никогда бы сам не заставил себя так подробно вспомнить то, что произошло со мной несколько недель назад, если бы случайно не увидел одного любопытного отражения в старом зеркале. Я не хочу назвать это простым совпадением - оно слишком удивительное и неправдоподобное. Невозможно поверить, что можно купить фотографии тридцатипятилетней давности с таким содержанием в обычном антикварном магазине. Глупо предполагать, что такие фотографии можно найти среди всякого старья. Я уже привык к этим фотографиям, как игрок привыкает к своей любимой колоде карт, иногда даже зная, сколько карт в ней не хватает. У меня ровно тридцать шесть фотографий передо мной. Это самая маленькая колода из всех, которые я когда-либо видел. На каждой из них - Эсфирь. Именно поэтому я считаю это совпадение неслучайным. Но это не имеет значения. Важно то, чего быть не могло. Я до сих пор смущаюсь при мысли о том, что после тридцати пяти лет у меня в руках оказались фотографии той женщины, которую я любил. Очень глупо. Только Эсфирь на них. И для другого человека эти тридцать шесть фотографий могли показаться одной и той же копией. Взглянуть на серию из тридцати шести фотографий молодой девушки на кровати - это довольно скучное зрелище для обычного человека. В реальной жизни этот человек может прожить десятилетия с одной женщиной, но в мире порнографии ему нужна невероятная динамика, и его глаза быстрее утомляются, чем тело и желания. Поэтому он не замечает разницы между тем, что на одной фотографии Эсфирь подогнула левую ногу, а на другой - обе. Его это не интересует. Он оставляет мне удовольствие открывать для себя эти тонкости различий. И я наслаждаюсь этим. Это всего лишь фотографический портрет Эсфирь, больше на них нет никого, даже меня. Я не помню, когда были сделаны эти фотографии, не помню, был ли я рядом с ней в то время, не помню, почему я не помню. Я уже привык к этим фотографиям и каждый раз, когда они оказываются у меня в руках, я вспоминаю новые детали своей прошлой жизни - жизни рядом с ней. Я задумался о том, что, вероятно, я первый, кто смотрит на эти старые фотографии без похоти, без животного вожделения, без грубых мыслей. Впрочем, так как я вспоминаю о ней, никто больше не будет ее видеть. Старик, у которого я купил эти фотографии, хвалил их мне. Я уже окончательно вернулся в молодость - достаточно глупо назвать стариком человека на десять лет старше меня. Это объяснимо - когда такое случается в пятнадцать лет, оно остается с тобой на всю жизнь. Старик думал, что я ценитель старой порнографии и поэтому обещал достать мне еще фотографии в следующий раз. Я не пошел к нему и думаю, что больше не пойду. Это начинает вызывать у меня страх - я боюсь того, что однажды придется зайти в его магазин и увидеть себя и Эсфирь на этих фотографиях в одной очевидной ситуации. Я боюсь этого. Не всегда можно доверять своему разуму и памяти, иногда больше доверия вызывают осязаемые вещи, поэтому я боюсь того, что любое подтверждение этого снимет неопределенность из моей памяти. Всегда есть надежда на то, что я все это придумал, что не было вынужденных оргий с Эсфирь, и это позволяет мне вспоминать ее как святую и непорочную. Было бы ошибкой сравнивать фотографии Эсфирь с чем-то еще. Моя ошибка была бы в том, чтобы заставить читателя искать какие-то параллели в этих строках. Здесь нет ничего подобного. Я просто вспоминаю дни моей юности и сохраняю для себя то, что для меня ценно - мелкие детали, которые легко упустить, но которые так важны для меня и которые я храню для будущего использования.

Да, это глупо - выискивать что-то спрятанное например в том, что число фотографий Эсфирь в моих руках было равно числу карт в колоде. Здесь нет ничего спрятанного и ничего другого здесь также нет. Сейчас, когда я смотрю на эти фотографии, я хочу вернуться. После стольких лет отсутствия меня там, я хочу вернуться туда. Годы убивают плохие воспоминания, только самым сильным из них удаётся выжить, годы убивают плохое в памяти, оставляя только самое святое, поэтому всё хотят вернуться назад. Я понимаю, что это наивно, да и не за этим я хочу вернуться к дом Ридо. Я хочу, я хотел бы попасть сейчас туда, чтобы увидеть Эсфирь. Как часто это бывает - стоит появиться тому, за что отдать готов многое, как появляются желания обладать большим, чем только что получил. Это так знакомо мне. Я получил эти несколько простых и неумелых фотографий, и я захотел видеть обажённую на них в живую. Вполне возможно, что её больше нет, но память и эти фотографии остались со мной. Память дороже мне. Иногда я думаю, что, наверное, всё ещё люблю её и тогда мне становиться жалко. Жалко, что мучительные годы я прожил просто так, от нечего делать. Ну не было у меня никакого другого развлечения. Несколько раз я почему-то смещал время относительно себя и мне казалось, что существует где-то далеко от меня та Эсфирь, которую я покинул.

Так вот прошлое вышло в мою настоящую жизнь, подтвердив этим, что существовало. Когда я смотрю на них, на сфотографированных Эсфирь, я представляю ещё сотни таких глянцевых листов бумаги, существующих только в моём воображении, наполненных стенами, положениями и позами тел, которые оставила на своих долгих негативах камера моей памяти. Я вновь выясняю, что предшествовало в тот или иной день съёмке, что было после неё. Я возвращаюсь.

Когда Эсфирь пригласила меня к окну, которое, должно быть, блестело от ее сияния, я понял, что те слова, которые она скажет, останутся со мной навсегда. И так и случилось. Она не передала мне конкретное сообщение; она просто подчеркнула, что и ей больно, но нет смысла мучить себя из-за этого мелочи. Она посоветовала подойти к этому осознанно и решительно. Ей было нужно лишь одно - "просто не стоит". Все слова, которые прозвучали в тот момент, принадлежали только ей. Но сейчас они принадлежат мне одному, потому что только я помню их.

Их было так много - желание удовлетворения плоти приходило к Ридо с разными избранниками: Меттею, Техааману или Анной. Некоторые даже выбирали обеих или всех троих сразу. Каждый раз, когда гости Ридо заходили в нашу комнату для своего выбора, я скрывал свое напряжение словами: "Любую другую кроме Эсфирь". И после каждого выбора я чувствовал, как напряжение в моем теле исчезает - когда они выбирали не Эсфирь, я успокаивался, а когда она должна была удовлетворять того, кто ее выбирал, я терял свою стойкость и бесформенно отходил к окну, будто пытаясь уловить ее слова. Их было так много желающих выбрать Эсфирь, что я мог привыкнуть к этим ситуациям, но не привыкал. Каждый раз это было новым для меня, и не было ощущения повторения этих переживаний. Сколько же их было. Они были похожи друг на друга, но несмотря на их одинаковость, я запомнил десяток или два. Можно даже попытаться классифицировать их. Некоторые из них представляли собой группу учителей - грязных, похотливых людей с комплексами, которых унижает время, возбуждаемых телами своих учениц. Они делали попытки приблизиться физически к своим ученицам, за что получали физическое воздействие от своих ровесников (кто бы мог подумать, что я буду использовать такие слова). И действительно, зачем этой ученице старое, иногда болезненное и не привлекательное тело ее глупого учителя, когда всегда есть здоровое и молодое тело такого же самца. И вот такой учитель приходит к Ридо и выбирает, например, Метте. Представляет ли он себя на месте желанной ученицы или нет - это его дело. Хотя я уверен, что нет, ведь под ним - такая же девочка, которая при других обстоятельствах могла бы быть той, кому он преподавал географию или историю.

Были и другие. Дерзкие и нахальные молодые люди в возрасте двадцати четырех лет, которым, по сути дела, было в качестве развлечения провести несколько часов с нежной девушкой. Их мотивы совсем иные - они до сих пор проявляют агрессию, безупречно присущую всем преступникам. И не столько удовлетворяют свою похоть, сколько питают амбиции. Они ощущают себя могущественными и сильными, когда применяют насилие над пятнадцатилетними девочками. Также, конечно же, есть комплексы - подавленное достоинство где-то из детства, вероятно, от осознания своей неполноценности и низкопробности.

Два типа уже имели место быть. Могу выделить ещё одного, менее многочисленного. Всего два представителя.

Оцените рассказ «Эсфирь»

📥 скачать как: txt  fb2  epub    или    распечатать
Оставляйте комментарии - мы платим за них!

Комментариев пока нет - добавьте первый!

Добавить новый комментарий